Грязная работа - Кристофер Мур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты только что сказал мне «ешкин кот»? Мне что, девять лет? Да я женщина…
— Мне кажется, я могу оказаться Люминатусом, Лили.
Лили заткнулась.
Затем подняла брови. Типа «ни фига».
Чарли кивнул. Типа «фига».
— Большая Смерть?
— С большой буквы.
— Но ты же совершенно для этого неквалифицирован, — сказала Лили.
— Спасибо, мне гораздо легче.
Мятник Свеж
От глубины двести футов ниже уровня моря Мятнику всегда бывало не по себе, особенно если весь вечер до этого он пил сакэ и слушал джаз, — что он, собственно, в тот вечер и делал. Он ехал из Окленда в последнем вагоне последнего поезда — один, как в личной субмарине, мчался под Заливом, и в ушах его по-прежнему звучал сонаром тенор-саксофон, а полдюжины пропитанных сакэ и специями роллов с тунцом глубинными бомбами бултыхались в животе.
Вечер он провел на Эмбаркадеро в японском ресторане и джазовом клубе «У Сато». Суси и джаз — странные сожители, в одну постель их уложили прихоть и притеснения. Началось все в Филлморе — до Второй мировой это был японский квартал. Когда же японцев интернировали в лагеря, а их дома и пожитки распродали, в освободившиеся здания заселились черные, приехавшие в город строить на верфях линкоры и эсминцы. За ними по пятам пришел и джаз.
Много лет Филлмор был джазовым центром Сан-Франциско, а «Город бопа» на Пост-стрит — первейшим джазовым клубом. Но война закончилась, японцы вернулись; и не одну ночь напролет японские пацаны простояли под окнами «Города бопа», слушая Билли Холидэй, Оскара Питерсона или Чарлза Мингуса, [54]— у пацанов на слуху творилось искусство и растекалось по всему ночному Сан-Франциско. Одним из этих пацанов был Сато.
— То был не просто курбет истории, — объяснял Сато Мятнику однажды поздно вечером, когда музыка стихла, а от сакэ красноречие оратора плавилось воском, — то была философская выверка: джаз — это же дзэнское искусство, сечешь? Контролируемая спонтанность. Как живопись тушью сумиэ, как хайку, стрельба из лука, фехтование кэндо: джаз — то, что не планируешь, а делаешь. Репетируешь, играешь гаммы, учишь аккорды, а потом все свои знания, все свое воспитание сводишь в единый миг…
« И в джазе всякий миг — это кризис, — цитировал Сато Уинтона Марсалиса, [55]— и все свое умение ты обрушиваешь на этот кризис».
Как фехтовальщик, лучник, поэт и художник — все это есть тут, — без будущего, без прошлого, лишь этот миг — и то, как ты с ним справляешься. Происходит искусство.
И Мятник, стремясь избежать своей жизни Смерти, сел на поезд в Окленд, чтобы отыскать миг, в коем можно спрятаться — без сожалений о прошлом или тревоги за будущее, — чистое «вот сейчас», что покоится в раструбе тенор-саксофона. Однако сакэ, слишком много будущего, маячившего на горизонте, и слишком много воды над головой навеяли на Мятника блюзовую тоску, миг растаял, и теперь Мятнику было не по себе. Все шло плохо. Он не сумел изъять два последних сосуда — впервые за свою карьеру — и уже видел (или слышал) последствия.
Голоса из ливнестоков — громче и многочисленнее обычного — дразнили его. В тенях, на периферии зрения что-то двигалось: шаркало ногами, волочилось, а только взглянешь прямо — исчезало.
Он даже продал три диска с душами одному человеку — такое тоже случилось впервые. Сразу не заметил, что женщина та же самая, а потом все пошло наперекосяк, и он перемотал и прокрутил вновь пленку памяти. Тут-то и выяснилось. В первый раз она была монахиней — какой-то буддистской разновидности, в свекольно-золотых одеждах, волосы очень короткие, будто голову недавно обрили и они только начинают отрастать. Запомнил Мятник глаза — хрустально-голубые, необычные для человека с такими темными волосами и кожей. И в глубине этих глаз таилась улыбка, от которой ему показалось, что душа нашла себе место по праву — хороший дом уровнем повыше. В следующий раз он увидел ее через полгода. Она была в джинсах и косухе, волосы — точно взрыв на макаронной фабрике. Взяла компакт с полки, помеченной «Один в одни руки», — Сару Маклахлан: если б Мятника попросили, он бы сам ей это порекомендовал, — и Торговец Смертью едва заметил хрустально-голубые глаза, только подумал мимолетом, что где-то уже видел эту улыбку. И вот на прошлой неделе — снова она, волосы распущены по плечам, в длинной юбке и муслиновой рубашке, словно у поэта, под ремнем, будто беглянка с возрожденческой ярмарки; для Хэйта обычное дело, а вот на Кастро таких почти не бывает. И все равно он не придал этому значения пока женщина не глянула поверх темных очков вынимая деньги из бумажника. Опять голубые глаза — электрические, на сей раз они почти не улыбались. Мятник не знал, что делать. У него не было доказательств, что она была монахиней и цыпой в косухе, но он знал — это она. Все свои навыки он применил к ситуации — и в итоге все же киксанул.
— Так вам, значит, нравится Моцарт? — вот что он спросил.
— Это другу, — ответила она.
Рассудком Мятник понимал, что на это сказать нечего. Сосуд души должен найти себе законного владельца, так? Нигде не сказано, что Мятник должен продавать им сосуды непосредственно. Случилось это неделю назад, и с той поры голоса, шарканье в тенях и общая жуть почти не прекращались. Мятник Свеж большую часть взрослой жизни провел один, но прежде никогда одиночество не было так глубоко. Раз десять в последнее время его подмывало набрать номер кого-нибудь из других Торговцев Смертью — якобы предупредить о своей промашке, но главным образом — просто-напросто поговорить с человеком, который поймет, каково ему приходится.
Он вытянул длинные ноги на три сиденья и в проход, закрыл глаза и затылком уперся в окно, бритым черепом ощущая ритм лязгавшего поезда сквозь холодное стекло. Ох, нет — так не получится. Перебор сакэ и что-то вроде вертолетов в голове.
Он отдернул затылок, открыл глаза — и тут заметил, что в двух вагонах от него погас свет.
Свеж резко выпрямился и стал наблюдать, как лампы гаснут уже в соседнем вагоне… нет, не так. Там двигалась тьма — текучим газом, будто высасывая из плафонов энергию.
— Ой блядь, — сообщил Мятник Свеж пустому вагону.
В поезде он даже не мог выпрямиться во весь рост, но все равно встал, чуть ссутулившись, упираясь головой в потолок, но лицом — к надвигавшейся тьме.
Дверь в конце вагона отворилась, и кто-то вошел. Женщина. Нет, не вполне женщина. Скорее тень женщины.
— Эй, любовничек, — произнесло оно.
Низкий голос, прокуренный.
Мятник уже слышал его раньше — или тот голос был на него похож.
Тьма обтекла два дальних плафона в полу, и женщина осталась лишь силуэтом, отражением пушечной стали в чистом мраке. С тех пор как Мятник только пробовал силы в торговле смертью, он не помнил такого страха, но теперь очень боялся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});