Покинутый - Оливер Боуден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так ли? Позади ли мое худшее?
Однажды — на какой день лихорадки, я не помню — я проснулся и, ухватившись за плечо Холдена, сел. И внимательно глядя ему в глаза, спросил:
— Моника. Лусио. Где они?
Я видел эту картину — яростный, мстительный Холден режет их обоих насмерть.
— Последнее, сэр, что вы велели, прежде чем потеряли сознание — не трогать их, — сказал он с таким видом, который показывал, что это его не радует. — Я их и не трогал.
Мы отправили их, куда они хотели, и лошадей дали, и припасы.
— Хорошо, хорошо. — я хрипел и чувствовал, как поднимается тьма, чтобы снова завладеть мной. — Вы не можете винить.
— Трусость это была, вот что, — с сожалением говорил он, пока я проваливался с небытие. — И слова другого нет, сэр. Трусость. Вы теперь просто глаза закройте и не волнуйтесь.
Я видел и Дженни, и даже в моем горячечном, ненормальном состоянии не мог не заметить, что она изменилась. Она словно обрела внутренний покой. Раз или два я осознал ее сидящей возле моей кровати и услышал, что она говорит о жизни на площади Королевы Анны — что она намеревается возвратиться и, как она выразилась, «приняться за дело».
Я боялся и думать. Даже в полубреду мне стало жаль бедолаг, ведущих дела Кенуэев, за которых примется моя сестра Дженни, вернувшись в отчий дом.
На столике возле кровати лежало кольцо тамплиеров, принадлежавшее Реджинальду, и я даже не прикасался к нему. По крайней мере теперь я не ощущал себя ни тамплиером, ни ассасином, и ни с тем, ни с другим Орденом не желал иметь ничего общего.
И вот, через какие-нибудь три месяца после того, как меня зарезал Лусио, я поднялся с постели.
Холден слева придержал меня двумя руками под локоть, и я с глубоким вздохом выбросил из-под простыней ноги, поставил их на холодный деревянный пол и потом ощутил, как скользнул вниз, к коленям, подол ночной рубашки — я встал и выпрямился впервые с тех пор, как вернулся к жизни. И тут же почувствовал болезненный толчок от раны в боку и схватился за нее рукой.
— Воспаление было сильным, сэр, — пояснил Холден. — Часть сгнившей кожи пришлось отрезать.
Я поморщился.
— Куда вы желаете отправиться, сэр? — спросил Холден, когда мы медленно двинулись от кровати к двери. Я чувствовал себя как инвалид, но сейчас был рад и этому. Силы должны скоро восстановиться. И тогда я.
Вернусь к прежней жизни? Ответа у меня не было.
— Я бы посмотрел в окно, Холден, если вы поможете, — сказал я, и он кивнул и подвел меня туда, и я посмотрел на окрестности, по которым так много гулял в детстве. И подумал, что когда я стал взрослым, то вспоминая «дом», я чаще всего представлял себя у окна: как я смотрю в сад на площади Королевы Анны, или на парк в замке. И то, и другое я считал своим домом, да и теперь считаю. И теперь, когда я знаю всю правду об Отце и Реджинальде, оба дома приобрели даже еще большее значение, почти двойственное: как две половинки моего отрочества, две части моего нынешнего я.
— Довольно, Холден, спасибо, — сказал я и дал ему уложить меня в постель.
Я лег и почувствовал вдруг. страшно признаться — «слабость» после такого долгого путешествия: до окна и обратно.
И все-таки я был почти здоров, и от этой мысли я улыбался, пока Холден со странным, мрачным, замкнутым лицом наполнял стакан и готовил компресс.
— Хорошо, что вы уже встаете, сэр, — сказал он, заметив, что я смотрю на него.
— Благодаря вам, Холден, — ответил я.
— И еще мисс Дженни, — напомнил он.
— Конечно.
— Мы оба волновались за вас все это время, сэр. Надежды почти не было.
— Мне только и не хватало — пройти через войны, ассасинов, бешеных евнухов, чтобы в итоге меня прикончил мальчик-стебелёк.
Я усмехнулся. Он кивнул и отрывисто рассмеялся.
— Совершенно верно, сэр, — согласился он. — Горькая ирония.
— Но я жив и еще повоюю, — сказал я, — и, наверное, через неделю мы отсюда уедем: вернемся в Америку и займемся делом.
Он смотрел на меня и кивал.
— Как вам будет угодно, сэр, — сказал он. — Значит, здесь все кончено?
— Да, кончено. Простите, Холден, что последние месяцы выдались такими беспокойными.
— Я просто хотел увидеть, что вы здоровы, сэр, — сказал он и вышел.
28 января 1758 года
Первое, что я услышал сегодня утром, был крик. Крик Дженни. Она вошла в кухню и увидела Холдена, повесившегося на веревке для белья.
Еще до того, как она вбежала ко мне в комнату, я понял — понял, что произошло.
Он оставил записку, но в этом не было необходимости. Он убил себя из-за того, что с ним сделали коптские жрецы. Всё было просто и предсказуемо, и всё-таки не верилось.
Я знаю со времен смерти отца, что состояние оцепенения есть верный признак грядущей душевной боли. Чем более подавленным, потрясенным и оцепеневшим чувствует себя человек, тем дольше и сильнее будет скорбь.
Часть IV. 1774 год, Шестнадцать лет спустя
12 января 1774 года
1Я пишу это на исходе наполненного событиями вечера, и в голове у меня вертится только один вопрос. Неужели это правда, и.
У меня есть сын?
Я не вполне уверен в ответе, но есть свидетельства, и, пожалуй, самое неоспоримое из них — это предчувствие; предчувствие, которое беспрерывно изводит меня, дергает за полы сюртука, словно настойчивый нищий.
Это не единственное бремя, которое я несу, нет. Бывают дни, когда я чувствую, что сгибаюсь в три погибели от воспоминаний, сомнений, раскаяния и горя. Дни, когда я чувствую, что эти призраки никогда не оставят меня в покое.
После того, как мы похоронили Холдена, я отправился в Америку, а Дженни возвратилась в Англию, на площадь Королевы Анны, где и поныне проживает всё в том же неизменном девичестве. Безусловно, она сделалась предметом бесконечных домыслов и сплетен насчет ее долгого отсутствия, и также безусловно ей на это наплевать. Мы переписываемся, но как бы ни хотелось мне сказать, что преодоленные сообща передряги сблизили нас, однако неприкрашенные факты говорят об обратном. Мы стали переписываться, потому что мы оба из рода Кенуэев и понимали, что не должны терять друг друга. Дженни больше не оскорбляла меня, так что в этом смысле, полагаю, наши отношения улучшились, но письма наши были скучными и формальными. Мы и так с ней были людьми, которым страданий и потерь выпало в избытке и хватило бы на добрую дюжину судеб. Что же после этого нам было обсуждать в письмах? Ничего. Вот «ничего» мы и обсуждали.
И в то же время — я оказался прав — я тосковал по Холдену. Я никогда не встречал человека более замечательного, чем Холден, да уже и не встречу. Но даже его стойкости и сильного характера оказалось недостаточно. У него отняли его естество. Он не смог с этим жить, не смог согласиться, и поэтому дождался моего выздоровления и покончил счеты с жизнью.