Людоедское счастье. Фея карабина - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом усталым жестом представил их Пастору:
– Мои внуки. Поль и Жермен Аннелиз.
Пастор пожал ребятам руки, стараясь не слишком их трясти, и, видя их огорчение, счел нужным извиниться:
– Я вас заметил, только когда ваш дедушка попросил меня раскрыть глаза пошире.
– С закрытыми глазами ничего обнаружить нельзя, – заметил Аннелиз. И, обращаясь к детям: – Верните–ка все на место и постарайтесь на этот раз действовать аккуратней.
Ребята понуро удалились.
– Воровство, Пастор…
Аннелиз проводил детей взглядом.
– Да, Сударь?
– Отличная школа для воспитания воли.
А в магазине продавщица с радостной улыбкой встречала вернувшихся детей.
– В этом мире, – подытожил комиссар, – нужно обладать чертовской волей, чтобы иметь шанс остаться порядочным человеком.
В кадре осталось теперь только одно лицо – лицо комиссара Аннелиза. Аннелиз смотрел на него так пристально, как все полиции мира, вместе взятые.
– Не стоит уточнять, – сказал он медленно, – что эти мальчики скорей умрут, чем присвоят чужую копейку…
– Разумеется, Сударь.
– Поэтому, если речь идет о «видимости», как вы говорите, не торопитесь с вашим Малоссеном.
Это было сказано веско и как нельзя более ясно.
– Мне нужно проверить еще одну важную вещь, Сударь. Она касается Эдит Понтар–Дельмэр, за которой мы с Тянем установили слежку…
Аннелиз остановил его жестом:
– Проверяйте, Пастор, проверяйте…
III. ПАСТОР
– Скажите, Пастор, как вы умудряетесь добиться признаний у таких ничтожеств?
– Все дело в капле человечности, Сударь.
26
– Вас зовут Эдит Понтар–Дельмэр, вам двадцать семь лет, пять лет назад были задержаны полицией за употребление и торговлю наркотиками. Все верно?
Эдит слушала юного кудрявого инспектора, который говорил с ней голосом мягким и теплым, как старый свитер, в котором он как будто родился. Да, ее зовут Эдит Понтар–Дельмэр, она блудная дочь архитектора Понтар–Дельмэра и знаменитой Лоране Понтар–Дельмэр, некогда демонстрировавшей модели Шанель, потом Курреж, но никогда – материнские чувства, хотя у нее и была дочь. Действительно, полиция поймала Эдит за сбытом наркотиков не у дверей какого–нибудь периферийного техникума, а у лицея Генриха IV, потому что, по ее мнению, дети богатых имеют такое же право наслаждаться жизнью, что и дети бедных.
Эдит наградила инспектора той задорной улыбкой юной проказницы, которая со временем сделает ее очаровательной старой хулиганкой.
– Все верно, только это давняя история.
Пастор ответил ей тоже улыбкой, только мечтательной.
– Вы провели несколько недель в тюрьме, потом полгода лечились от пристрастия к наркотикам в одной из клиник Лозанны.
Да, это было вполне в духе Понтар–Дельмэра, его репутация не терпела ни пятнышка, ему удалось вытащить дочь из тюрьмы и запихнуть в тишайшую швейцарскую клинику.
– Да–да, эта клиника была чище самого белого героина.
Замечание Эдит рассмешило инспектора. Он смеялся по–настоящему, заливисто, как ребенок. Инспектор находил эту темноволосую яркоглазую девушку действительно красивой и живой. Инспектор положил свои удивительно слабые ладони на поверхность старых вельветовых брюк. Спросил:
– Можно, я расскажу вам о вас, мадемуазель Понтар–Дельмэр?
– Давайте, – сказала девушка, – давайте, это моя любимая тема.
И тогда, идя навстречу ее желанию, инспектор Пастор стал ей рассказывать о ней самой. Он начал с того, что сообщил ей, что она не жертва наркотиков, а скорее теоретик, женщина с принципами. По ее мнению («остановите меня, если я начну ошибаться»), с наступлением разумного возраста (что–то около 7–8 лет) Человек имеет право оттянуться на самом высоком уровне. Поэтому нельзя сказать, что после первого любовного разочарования (знаменитый актер, поступивший с ней по–актерски) Эдит стала жертвой наркотиков. Как раз наоборот, благодаря наркотикам она достигла таких высот, на которых иллюзиям просто не хватает кислорода. «Потому что быть свободным (заявляла она в то время, когда ее арестовали) – это прежде всего расстаться с обязанностью понимать…»
– Да, возможно, я и говорила что–то в этом роде. Инспектор Пастор ответил ей улыбкой, явно довольный тем, что они с Эдит работают на одной волне.
– Как бы то ни было, а комиссар Серкер отправил вас в тюрьму проверить, не лучше ли кое–что понять.
Все правильно. А последовавшее за тюрьмой пребывание в клинике настолько прочистило Эдит мозги, что она навсегда утратила вкус к внутривенному спорту.
– Ведь вы больше не употребляете наркотики, правда?
Впрочем, в устах инспектора Пастора это звучало не вопросом, а констатацией. Нет, она не кололась уже много лет, даже не притрагивалась к шприцу, так, иногда выкуривала косячок, чтобы подправить настроение. Теперь она отправляла карабкаться вверх других. Но эти другие стали иными. Теперь ее не встретишь у входа в школу. В тюрьме она поняла, что молодежь все же имеет свой шанс, хотя и очень жалкий. А как насчет домов для престарелых? Или клубов «Для тех, кому за 60»? Или коридоров жалких стариковских меблирашек? Или подъездов жилых домов, где живут, в одиночестве и холоде те, у кого нет даже гипотетического шанса молодости? Старики…
Этот инспектор, только что рассказавший Эдит ее жизнь так, как будто она была его собственной сестрой, этот юный инспектор Пастор, розовощекий, кудрявый мальчик с ласковым голосом, теплым свитером и цветущим видом, по мере рассказа выглядел все менее цветущим, так что даже цвет лица у него совершенно исчез, а под глазами легли бездонные провалы свинцового оттенка. Сначала он показался Эдит совсем молоденьким – ей бросилась в глаза ручная вязка свитера, явно мамочкин подарок, но разговор продолжался, и возрастная граница собеседника отодвигалась все дальше. И голос его тоже теперь звучал как–то невнятно, как затертая магнитофонная лента, которая вдруг начинает плыть, и глаза глядели из глубины глазниц тускло и измученно.
Да, старики…
Эдит слушала теперь свои собственные мысли, которые читали губы мертвенно–бледного инспектора, губы, ставшие внезапно такими слабыми и сухими, она слушала, как он пересказывает ее собственную теорию про стариков, которых дважды лишили молодости, один раз в четырнадцатом, другой раз в сороковом, не говоря уже об Индокитае и Алжире, инфляции и банкротствах, не вспоминая об их мелких лавочках, сметенных однажды утром в сточную канаву, а также о слишком рано умерших женах и о забывчивых детях… Если вены этих стариков не имеют права на утешение, а их мозги на вспышку света… если их призрачное существование не может завершиться хотя бы иллюзией сверкающего апофеоза – тогда и вправду нет в мире справедливости.
– Откуда вы узнали, что я так думаю?
Этот вопрос вырвался у Эдит, и полицейский поднял к ней лицо, казалось, обезображенное проклятием.
– Вы так не думаете, вы так говорите.
Это тоже было верно. Она всегда ощущала необходимость в теоретическом алиби.
– А можно узнать, что я думаю на самом деле?
Он не спешил с ответом, как очень старый человек, которому жить осталось недолго.
– То же, что и все теоретизирующие психи вашего поколения: вы ненавидите отца и делаете все для разрушения его образа.
Он с горечью покачал головой:
– Но что действительно забавно, так это то, что отец сам провел вас, мадемуазель.
И тут инспектор Пастор выдал такое, что кровь застыла у нее в венах. Перед ее ошеломленным взором предстал гомерически смеющийся Понтар–Дельмэр. От удара она пошатнулась. Ее волнение передалось и инспектору. Он огорченно покачал головой.
– Боже мой, – сказал он, – все это ужасающе просто.
Когда Эдит немного пришла в себя, инспектор Пастор (да что же за болезнь может так исказить лицо человека?) перечислил ей все окружные мэрии, где она с блеском проявила себя в роли медсестры–искусительницы. Он продемонстрировал фотографии (как она хороша на снимке в мэрии XI округа, с пакетиком таблеток в руке!). Потом инспектор Пастор назвал десяток возможных свидетелей и перешел к именам людей, вовлекших Эдит в сеть сбыта наркотиков. Все было сделано так непринужденно, что Эдит сама выдала остальных, до последнего.
Тогда инспектор Пастор вытащил из кармана заранее заготовленное признание, вписал туда своей рукой ряд недостающих фамилий и вежливо спросил девушку, не соблаговолит ли она подписать. Вместо испуга Эдит испытала огромное облегчение. Правовое государство – это вам не хухры–мухры! Без подписи ничто в этом несчастном мире не действительно! Разумеется, подписывать она отказалась.
Да. Она спокойно закурила сигарету и отказалась поставить подпись.
Но мысли инспектора Пастора были заняты не Эдит. Пастор проводил взглядом спичку вплоть до кончика английской сигареты и перестал думать о девушке. Как принято говорить, он «отсутствовал». Он где–то витал… Где–то в прошлом. Он стоял перед Советником, а тот, опустив голову, говорил: «На этот раз все, Жан–Батист, куря по три пачки сигарет в день, Габриэла вырастила у себя какую–то неизлечимую мерзость. В легких. Большое пятно. И метастазы в других местах…» Сигареты были вечной причиной ссор между Габриэлой и Советником. «Чем больше ты куришь, тем хуже у меня с потенцией». Это ее немного останавливало. Только немного. И вот сейчас Советник стоял перед Пастором и заученным тоном говорил: «Мальчик мой, нельзя же допустить, чтоб она сгнила в больнице? Нельзя же допустить, чтобы я превратился в маразматического вдовца? Ведь это невозможно?» Старик просил у сына согласия. Разрешения на двойное самоубийство. Только б сын не отказал! Двойное самоубийство… в каком–то смысле их жизнь и не могла кончиться иначе. «Дай нам три дня, а потом возвращайся. Все бумаги будут в порядке. Вырой нам одну яму на двоих, не мудри с надгробием, поставь что–нибудь попроще – не стоит тратить деньги на пустяки». И Пастор разрешил.