Новый Мир ( № 12 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть — «писать о Европе», «переживать Европу» и «быть Европой» — в такой художественной системе состояния тождественные. Удивляет лишь редкоcтное совпадение «практики» с этим манифестом, в должной степени не замеченным и предлагающим небывалую еще в нашей поэзии разновидность «метафизического», без «обобщений» («подвоха») и пышных развернутых метафор, продлевающую прочерченный Тютчевым вектор.
В сборнике вообще много тютчевского. Много ночи и смерти. Есть и природа. Все это кажется каким-то подчеркнуто классичным: хотя и, в общей логике «сжатия», эта «фрагментированная классика», лишенная цельности, как бы картинка, выхваченная или отвоеванная у — небытия? энтропии? — словом, редуцирующей силы, направляющей текст:
Бездвижный воздух сокрушен —
открыт холодному укору.
Здесь много дел в ночную пору:
срезать серпом, черпать ковшом.
В замедленных круженьях звездных
на все единственный ответ
соединит холодный свет
и вздох, взлетающий на воздух.
Как и в предыдущих текстах, перед нами «бессубъектное» переживание, созерцание как таковое, и смысл «рождается» в соположении созерцаемых объектов друг с другом. В этой картине мира — а перед нами картина мира в буквальном смысле, очищенная от подробностей, — есть воздух, серп месяца, ковш Большой Медведицы, звезды и нет человека. Собственно, именно таким образом выстроенная бессубъектность делает это стихотворение фактом поэзии XXI, а не XIX века. Любопытно, как при этом автору удается миновать век XX, словно припадая к истокам поэтической натурфилософии. Где человек? От него здесь только — вздох. Человек «спрятан» в речи. И растворен в мире. Есть еще «укор». Тоже — из ниоткуда. И «ответ». «Укор» то ли того, кому принадлежит «вздох» — вверх, то ли это исходящий от «месяца» упрек в лени — «недвижному воздуху». Скорее второе. Тогда «ответ» — это «круженье звезд». Движение, соединяющее «низ» и «верх». Как будто «анти-Кант» — есть «звездное небо», но оно не «отсылает» к сверхчувственному, а равно себе, и нет субъекта морального закона. Природа без «Я» и «сверх-Я». Так у автора получилось. Инстанция совершенной красоты, уравновешивающая экзистенциальную неуверенность.
Субъект в стихотворениях сборника — это своего рода «заложник присутствия». Остальное ему попросту не нужно. Смерть видится окончательной и неизбежной. И нет доказательств того, что это не так. Смерть в этом мире, данном как «созерцаемое» («я — увидел»), сугубо телесна и непроницаемо отчуждена в этой телесности:
Так лежит, что смотреть не надо.
Погребальная пахнет роза
смесью обморока и обряда.
Я увидел, как он боролся,
уходил от незваной гостьи.
Я увидел его отчаяние.
Но пока не проникла в кости,
битве нет еще окончания.
Я увидел, что есть граница
постороннего хлада, глянца.
А грудина, плечо, ключица
продолжают сопротивляться.
Это зрелище приводит в отчаяние, которое «преодолевается» поэтически. «Своя» смерть, в отличие от чужой, — внетелесна.
Хорей здесь — имитация детского, поскольку ничего не остается, кроме наивной и беспомощной веры в «душу» и в то, что про нее «говорят»:
потерпи меня земля
подержи меня водица
говорят душа как птица
что ей мертвая петля
пусть поучится тогда
а пока гуляет праздно
не сгорая со стыда,
что уже на все согласна
Просьба же в этой своеобразной молитве — о продлении присутствия. Причем присутствия идеального — душа-птица, а «птицам выдали секрет», как сказано в стихотворении «Посмотри, какой убыток» («Посмотри, какой убыток: / набросали черных ниток, / накидали дымных шашек, — / дым сегодня не рассеется. / Кто теперь признает наших / и в одном мешке поселится?») — секрет, по-видимому, смерти. Но это уже о другом, внутренних перекличках, «кодах» сборника: «птичий», безусловно, — один из основных.
Просьба-молитва в этом стихотворении — персональна («потерпи меня земля»). Но «Я» в сборнике появляется нечасто. Это, скорее, «проблематическая» категория — солипсическому сознанию свойственно сомневаться в своей реальности и смещать границы. На границе сна, на границе сознания «Я» порождает призрака — «другого». Двойник, тень — своеобразные персонажи сборника в этом «мире без других»:
Ты живешь и делаешь все, что следует,
но какая-то мутная тень
постоянно рядом с тобой,
как несчастное маленькое привидение.
Что это?
Предчувствие или болезнь?
Кто ты сейчас?
Даже лесная тишь потеряла доброе имя,
и кузнечики пилят ее с какой-то угрозой.
Что же там давится криком, молчит?
«Переживание себя» порождает иной по сравнению с «классичной» тютчевской «поэтикой природы» способ высказывания, противопоставляющий внутренний мир внешнему — как негармонизируемый, расщепленный, с трудом именуемый. (Ср. в цикле «Двойник»: «...назови любое слово, / ведь название всему / никакое не готово. / Не поверишь: никакого. / Никакое. Никому».) Если для внешнего мира с готовностью подбирается ключ-иероглиф, превращающий его в совершенный смыслопорождающий механизм, как бы обходящийся без человека, по сути в «чистое стихотворение», то мир внутренний нарочито лишен собственного «смыслового ресурса». Он немотствует, он требует усилий и сопротивляется слову. То есть в мире сборника «Случайное сходство» нет ответа на вопрос «кто?». Метафизическое измерение книги выстроено так, что он и не требуется. Гневный монолог, обращенный говорящим к самому себе в последнем стихотворении сборника («— Хоть я и не протягивал руки»), преподносится как лишенный смысла, и вообще — внутри себя, и — относительно речевой ситуации. Говорящий сам же себя и прерывает:
Ну и кому я это говорю,
когда иду, пугая мелких птах,
взлетающих на каждый шорох,
по узенькой тропе в кротовьих норах
на поле в фиолетовых цветах.
То есть — не только незачем, но и — некому. «Я» здесь нет, есть лишь «присутствие-в-мире», совпадающее с событием стихотворения, им и оправданное.
Надо ли говорить, что подобное устройство мира делает все сходства — случайными, а их случайность, в свою очередь, — придает этому миру осмысленность.
Евгения ВЕЖЛЯН
КНИЖНАЯ ПОЛКА АНАТОЛИЯ РЯСОВА
Vita Sovietica
Vita Sovietica. Неакадемический словарь-инвентарь советской цивилизации. Под редакцией А. Лебедева. М., “Август”, 2012, 296 стр.
Тема “рожденных в СССР” не теряет своей актуальности и через двадцать лет после распада государства, поэтому есть все основания полагать, что “словарь-инвентарь советской цивилизации” найдет своего читателя. Книга задумана как семиотическое исследование истории и культуры Советского Союза: в алфавитном порядке здесь располагаются статьи о самых разных реалиях советской жизни (от авоськи и байдарки до хрущоб и Штирлица ). Уже заглавие указывает на намерение отказаться от сухого научного стиля — составившие энциклопедию тексты написаны четырнадцатью талантливыми эссеистами (среди них Д. Бавильский, К. Кобрин, М. Кронгауз, М. Меклина, А. Чанцев, М. Эпштейн и составитель — А. Лебедев). Конечно, любой подобный словарь по определению не способен стать исчерпывающим и претендовать на полноту, куда важнее — качество выборки, многообразие и небанальность: винил, мыло “Махарани”, позднесоветское викторианство, самиздат, урла, Хармс. Как герой одного из последних романов У. Эко восстанавливал свое прошлое по фантикам, открыткам, газетам и книгам, так и “словарь-инвентарь советской цивилизации” пытается воссоздать эпоху по знаковым реалиям: “О, двор, двор! Где сломанные качели, как жирафы, опускали усталые шеи в вечернюю пыль” (А. Розенштром); “Одним из самых манких и загадочных запахов моего детства был аромат овощного магазина” (Д. Бавильский).