Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И вот всегда так... Вы заметили? Чуть до дела – эти гнилые интеллигенты всегда в кусты... Нагадили, а подбирать другим... – завелся Катузов с новой силою.
Теперь весь спор перевелся на меня, словно бы я был зачинщиком всех бед в России, будто именно я запустил по локоть свою волосатую руку в народный карман и истощил его, прежде казавшийся бездонным...
И даже Татьяна не выдержала и вступила в спор:
– Павел Петрович, я вас не понимаю... Как это умыть руки? Спешите умывать руки, словно бы ничего не случилось? Иль боитесь, что заподозрят?.. Улики... Вы весь мусор стаскивали на такие смешные баррикады, развели мерзость на улицах Москвы, своими прекраснодушными речами подначивали молодежь к революции, а теперь всем умывать руки? Я вас правильно поняла? А кто будет разгребать завалы? А кто будет платить по счетам? И снова нет ответчика. Если приглядеться, то на ладонях... Нет-нет, я зарапортовалась.
– Таня, от вас не ожидал... Мне крайне неприятно. Я что, подследственный? Иль вы пострадали в девяносто третьем? У вас убили близкого человека? Изнасиловали?.. А что прикажете делать? Жить с грязными руками? Да, я оступился, окунулся в навоз, и теперь навсегда запретите мне ходить в баню, чтобы источать благовония?
Мне было больно, что Татьяна укусила меня сахарными, но острыми зубками. Казалось бы, привыкнуть должен: мало ли били в пах и волочили за волосье. И по делу, по делу... Собственно, кто она мне? Полюбовница, порядовница, союзница в общих делах? Так – соломинка в стогу, репей на штанине; случайно столкнулись на распутье, из простой деликатности и деревенской дружественности помог в житейских затруднениях. И все?.. Кабы... Ее магнитные чувственные поля странным образом наслоились на мои, и нет бы отторгнуться, так вдруг пробудили в душе нелепейшие ожидания... Бог мой, ведь замужняя баба... к кому клеишься, седатый черт, корчишь из себя молодого полюбовника, а колени скрипят, как сухая деревина в лесу, пихни локтем в ребро и лопнешь, будто дряхлый еловый сучок... Катузов, словно прочитав мои мысли, ухмыльнулся, мне показалось даже, что папаха волос съехала на сторону от удовольствия, что меня осадили, поставили на место; образованцам не столько нужен особенный порядок и достаток в стране для всех, но нужен порядок и достаток лишь для себя, и особенно важно в малейшем споре одержать верх, словно бы от этой-то победы само собой и случатся самые нужные и благодатные перемены... Вот посадит меня Катузов нынче в грязь – и, значит, будет спать глубоко, без жутких ночных картин...
– Павел Петрович, извините, если что не так, – сказал Катузов снисходительно и, отхлебнув из рюмки, посмотрел на меня сквозь толстое граненое стекло, глаз был круглый и налитый кровью, как у водолаза, всплывшего из морских глубин. Я вдруг нашел, что у Катузова удивительно тонкие сухие губы, едва прикрывающие крупные щучьи зебры. И как только Кутюрье целуется с ним? – с каким-то мстительным удовольствием подумал я, уже совсем не любя женщину. Я откинул ее прочь, будто отыгранную карту, как сбросил в колоду и ту клирошанку из церкви, по которой еще томился вчера.
– Вы не находите, что получили по счетам? – помедлив, продолжил Катузов. Последние слова молодому человеку дались с большим трудом, но хмельную голову вскружило, и не было уже сил прикусить язык. – Нельзя иметь дело с шатким человеком, на которого нельзя опереться... Для вас все игра, психологический опыт, а на кону – жизни, миллионы людей... Вы идете вперед спиною, вы пятитесь, глядя назад, вы живете воспоминаниями, а народ, который живет воспоминаниями, – погибший народ. Это – навоз истории, это использованный материал, может, и гумус для других... Наверху надо почистить, крепко пошерстить: там кто в лес, кто по дрова. А нужны заединщики, чтобы бритву меж ними не просунуть... Вы понимаете меня? Жаль, наверху нет шерстяной лапы, кто бы подсуетился за меня. – Тут Катузов вопрошающе и заискивающе посмотрел на меня, только что костерил, готов был послать меня «по владимирке» иль на сто первый километр от Москвы, и вдруг испугался своих же слов, стал по-собачьи жалконько ластиться, заискивающе глядеть в глаза, чтобы схлопотать сладкую подачку.
– Вы что, готовы на власть? – спросил я невинным голосом.
Я смеялся над Катузовым, а он не понимал моего коварства. Я презирал подковерную борьбу, политические стычки и случки, дворцовых слуг и сук, но поставить «голопупенку» на место умел всегда, отчего и нажил себе пренеприятнейших врагов, они-то и создали вокруг моей персоны выжженное пространство.
– Вы знаете, чем отличается власть от проститутки?
– Догадываюсь, чем схожи. Обе продаются...
– Догадывались бы, так не мечтали, а заорали бы от испуга на весь белый свет: «Упаси меня, Боже!..»
– Ну и чем же?
– Обе требуют... Но!.. Власть – душу, а панельная девка – денег... А знаете, о чем мечтают? Власть – о жертве, уличная кокотка – о любви... А потому как мы все немного уличные и продажные и неверные, то с властью непримиримы, хотя заискиваем внешне, улыбаемся, даже приветствуем, но всегда с нетерпением ждем, когда этих упырей скинут с доходного места. Мы все тайно ненавидим любую власть, как «ночная бабочка» презирает мужика, который обладает ею за деньги. Она, несчастная, ласкает насильника, а ждет любви. А вы, Катузов, хотите истереть в себе природное чувство любви и продать душу. Спрашивается, зачем?..
Я многозначительно посмотрел на Татьяну. Ее короткие ресницы трепетали, словно в глаза попали соринки. Катузов нечаянно поймал мой котовий взгляд и пьяно ухмыльнулся, словно бы поощряя в моей любострастной затее.
– Насчет любви-то вы промахнулись. Об этом у моей жены спросите, она лучше знает... А вот вы, старики, ничего не можете. У вас руки не из того места растут. Вы даже с бабой не можете, но воображаете, куда там... Вы большие вооб-ра-жалы, и потому из всех усилий получается большой пук...
– Илья, что с тобой? – испуганно вскрикнула Татьяна, как ночная птица, и голос ее сорвался на верхах довольно некрасиво.
– Что с тобой, что с тобой! – передразнил Катузов. – Это с тобой что? Это с профессором что? Это со всеми вами что? Еше живые будто, а уже захороненные, укушенные энцефалитным клещом. Посмотрите на себя в зеркало... Куклы, вешалки для портнихи...
Катузов ненавидел нас и, наверное, был прав, мы для него давно осклизли, как грибы-моховики под осенними дождями.
От нас несло тухлятиной, падалью, мертвечиною, мы сникли, как октябрьские мухи, угодившие меж оконных рам и сонно ползающие по стеклам, потиху безнадежно сваливаясь в затхлые комья влажной ваты и в бумажные цветы, как в могилу. Предприимчивые презирают квелых, невольно загрызают их и закапывают поглубже, чтобы не чуять смрада, убивающего всякую волю...
– Революция произошла... Что случилось, то случилось... Нельзя возвращаться в прошлое, где все уже сгнило, остались лишь черепа да кости. Кто возвращается назад, тот безнадежно проигрывает. Мы вступили на новый путь, и его надо пройти до конца, чтобы не повторять ошибочных уроков, чтобы не жалеть упущенного. Надо захлебнуться в своей блевотине, и кто уцелеет, тот будет знать правду и истину, как надо жить... А вы, профессор, не даете захлебнуться, вы трясетесь над слезинкой ребенка, вы вечно протягиваете соломинку утопающему, от которого надо бежать прочь... Слезливые воспоминания приводят к деградации нации и к шизофрении. Сейчас в стране пятьдесят миллионов шизофреников...
Кадык стремительно прыгал на сером горле, как ипподромный жеребец на скачках, и завораживал меня, я даже не понимал толком, отчего так гневен Катузов, почему ярится... Может, от искренней зависти, что вот этот невзрачный человеченко (то бишь я) с клочковатой снежной бороденкой и идиотскими голубенькими глазенками, имея жар-птицу в руках, отпустил ее прочь, а ему, Катузову, еще столько надо биться, такую дорогу выминать впереди, чтобы выдрать хотя бы обдерганное перо, приносящее удачу...
– А я люблю мою Клавдию! – жалобно запричитал Поликушка, как потерянный ребенок, и заплакал, багровея лицом. – Я так люблю мою Клавдию... Господи, зачем я ее ругал... Ужас-то какой... ой-ой!
Разговор за столом сразу сломался. Все выспренние тирады, заявления и манифесты увяли, утратили всякую значимость, осыпались трухою в подстолье, и вдруг оказалось так трудно отыскать самых простых, утешливых слов для старика, одиноко бредущего по воспоминаниям.
– Вы знаете, зачем человечество упорно смотрит назад? – устало спросил я, глядя в потолок, ни к кому не обращаясь. – Чтобы знать, от кого придет к тебе поцелуй Иуды... И остерегаться его. Если считать, что ничего не пропадает втуне... Когда-то Иуда поцеловал Христа, потом кто-то, поцеловавший Иуду, тем самым через Иуду поцеловал самого Спасителя. И это чувственное прикосновение не замерло в веках. Мы вроде бы по-прежнему целуем Христа, но на самом деле бесконечно, добровольно передаем поцелуй Иуды, метим себя Иудою, подпадая под его власть. И очень важно знать, что за человек поцеловал вас, коснулся твоих губ, передал дыхание. Целуясь, мы невольно братаемся с тем, кто задолго до нас убрел, неузнанный, в темень, он опечатал нас, поставил знак родства, по которому нам придется уже на том свете узнавать своего человека...