Камо грядеши (пер. В. Ахрамович) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XVI
Виниций Лигии:
"Была ли когда-нибудь с Авлами в Анциуме, моя дорогая? Если нет, я буду рад показать тебе этот город. От Лаврента по берегу тянутся виллы одна за другой, а сам Анциум — бесконечный ряд дворцов и портиков, колонны которых глядятся в спокойную воду. Моя вилла на самом берегу с оливковой рощицей и леском кипарисов сзади, и когда я подумаю, что этот уголок будет со временем твоим, мне кажется белее мрамор, зеленее сад, лазурнее море. О Лигия, как хорошо жить и любить! Старый Меникл, управляющий виллы, посадил на лужайках под миртами множество ирисов; увидев их, я вспомнил дом Авла, ваш фонтан, ваш сад, в котором я гулял с тобой. И тебе эти ирисы будут напоминать родной дом, поэтому я уверен, что ты полюбишь Анциум и эту виллу. Тотчас по приезде мы долго беседовали с Павлом за завтраком. Сначала мы говорили о тебе, потом он стал поучать, а я слушал его долго, и скажу тебе одно: если бы я умел так хорошо владеть пером, как Петроний, я не смог бы передать все то, что вошло мне в сердце и душу. Я и не подозревал, что может быть на свете такое счастье, красота и мир, о которых люди до сих пор не знают. Но все это я берегу для беседы с тобой, когда в первый свободный день прискачу в Рим. Скажи, как может земля носить в одно время таких людей, как апостол Петр, Павел — и цезарь! Я спрашиваю потому, что вечером, после поучения Павла, я был у Нерона, и знаешь, что я там услышал? Сначала он читал свою поэму о гибели Трои, потом стал жаловаться, что никогда не видел горящего города. Он завидовал Приаму и называл его счастливым человеком именно за то, что тот мог видеть пожар и гибель родного города. На это Тигеллин сказал: "Молви слово, божественный, я возьму факел, и прежде чем кончится ночь, ты увидишь пылающий Анциум". Но цезарь назвал его глупцом. "Куда же я стал бы приезжать дышать свежим воздухом и беречь тот голос, который мне подарили боги и который я должен сохранить ради блага людей? Разве не Рим губит меня, разве не ядовитые испарения Субурры и Эсквилина заставляют меня хрипеть, и разве горящий Рим не представил бы в сто крат более великолепного и трагического вида, чем Анциум?" Все стали говорить о том, какой неслыханной трагедией был бы пожар города, покорившего себе весь мир и обращенного в кучи серого пепла. Цезарь заявил, что тогда его поэма была бы значительнее поэм Гомера, а потом стал говорить, как он отстроил бы город и как потомство удивлялось бы его произведению, перед которым показались бы ничтожны все человеческие дела. Тогда пьяные собеседники стали кричать: "Сделай это! Сделай!", а он ответил: "Мне нужны для этого верные и более преданные друзья". Признаюсь, услышав это, я встревожился, потому что в Риме ты, carissima. Теперь я сам смеюсь над своей тревогой и думаю, что цезарь и августианцы, хотя они и безумны, не решились бы допустить подобного безумия… И вот как человек, боящийся за любимое существо, я все-таки предпочел бы, чтобы дом Лина не стоял в узком переулке за Тибром, в части города, населенной по большей части чужестранцами, с которыми в данном случае меньше пришлось бы считаться. Палатинские дворцы не были бы достойным тебя жилищем, но я все-таки не хотел бы видеть тебя лишенной удобств и богатства, к которым ты привыкла с детства. Перейди в дом Авла, моя дорогая. Я много об этом думал здесь. Если бы цезарь был se Риме, весть о твоем возвращении действительно могла бы дойти через рабой до Палатина, обратить на тебя внимание и вызвать преследование за то, что ты посмела поступить наперекор воле цезаря. Но он долго проживет в Анциуме, и, прежде чем вернется, рабы перестанут говорить об этом. Впрочем, я живу надеждой, что, прежде чем Палатин увидит цезаря, ты, моя дорогая, будешь жить в собственном доме на Каринах. Благословен день, час и мгновение, когда ты переступишь порог моего дома, и если Христос, которого я готовлюсь познать, сделает это, да будет благословенно и его имя. Я буду служить ему и отдам за него жизнь и кровь. Вернее: мы оба будем служить ему, пока хватит нам жизни. Люблю тебя и приветствую от всей души".
XVII
Урс черпал воду из колодца и тянул веревку с двойной амфорой, напевал вполголоса странную лигийскую песенку. Радостный взор бросал он время от времени на Виниция и Лигию, чьи фигуры белели под кипарисами в садике Лина, как две статуи. Ветер не шевелил их одежд. Наступал золотисто-лиловый вечер, и они в тишине разговаривали, держа друг друга за руки.
— Не случится ли с тобою беда, Марк, за то, что ты покинул Анциум без ведома цезаря? — спрашивала Лигия.
— Нет, моя дорогая, — ответил Виниций. — Цезарь сказал, что запрется на два дня с Терпносом и будет сочинять новую поэму. Он часто делает это, и тогда ни о чем не знает и не помнит. Впрочем, что мне цезарь, когда я с торбой и смотрю на тебя. Я очень скучал без тебя, а в последнее время меня покинул сон. Не раз, засыпая от усталости, я вдруг просыпался с таким чувством, словно тебе грозит какая-то опасность; иногда мне снилось, что украдены лошади, оставленные мной по дороге, которые должны были домчать меня в Рим, — на них я прискакал теперь в город с такой быстротой, с какой не сумеет проехать ни один гонец цезаря. И я не мог выдержать дольше! Слишком люблю тебя, моя дорогая!
— Я знала, что ты приедешь. Два раза Урс по моей просьбе ходил на Карины и спрашивал о тебе в доме. Лин смеялся надо мной и Урс тоже.
Видно было, что она действительно ждала его: вместо обычной темной одежды на ней была мягкая белая стола, в красивых складках которой ее лицо и руки казались распустившимися подснежниками. Несколько розовых анемонов украшали прическу.
Виниций прижал губы к ее руке, потом они сели на каменную скамью под диким виноградом и, прижавшись друг к другу, молчали, глядя на зарю, последние блески которой отражались в их глазах.
Очарование тихого вечера овладело ими.
— Как здесь тихо и как прекрасен мир, — сказал тихим голосом Виниций. — Наступает чудесная ночь. Я чувствую себя счастливым, как никогда в жизни. Скажи, Лигия, что это такое? Я никогда не думал, что может существовать такая любовь. Предполагал, что это огонь в крови и страсть, а теперь вижу, что можно любить каждой каплей крови и каждым дыханием и вместе с тем чувствовать сладостное и неизмеримое спокойствие, словно душу убаюкали сон и смерть. Это ново для меня. Смотрю на тишину этих деревьев, и мне кажется, что она во мне. Теперь только я понял, что может существовать счастье, о котором люди и не подозревали. Я понял, почему ты и Помпония Грецина такие тихие и спокойные… Да!.. Это дает Христос…
Она положила голову на его плечо и сказала:
— Мой милый Марк…
И не могла говорить больше. Радость, благодарность и чувство, что теперь ей можно любить, лишили ее голоса и тотчас наполнили глаза слезами. Виниций обнял ее стройное тело, прижал к себе и сказал:
— Лигия! Да будет благословенна минута, когда я в первый раз услышал его имя.
Она ответила шепотом:
— Люблю тебя, Марк…
Они умолкли, не в силах говорить от волнения. На кипарисах угасли последние лиловые отсветы, и сад засеребрился от лунного серпа. Потом Виниций заговорил:
— Я знаю… Едва я вошел сюда, едва успел поцеловать милые руки, я тотчас прочел в глазах твоих вопрос, понял ли я божественное учение, которое ты исповедуешь, и крещен ли я? Нет! Я еще не крестился, но знаешь, мой нежный цветок, почему нет? Мне Павел сказал: "Я доказал тебе и убедил, что Бог пришел в мир и дал распять себя ради спасения мира, но пусть в благодати омоет тебя Петр, который первый простер над тобой руки и благословил тебя". Да и я хотел, чтобы ты видела мое крещение и чтобы Помпония была моей матерью. Поэтому пока я не крещен, хотя и верю в Спасителя и его сладостное учение. Павел убедил меня и обратил, да и могло ли быть иначе? Как мог я не поверить, что Христос пришел в мир, если об этом свидетельствует Петр, который был его учеником, и Павел, которому Он явился? Как мог я не поверить, что он — Бог, коль он воскрес? Видели его и в городе, и над озером, и на горе — и видели люди, уста которых не знают лжи. Я верил в это с того времени, когда слушал Петра в Остриануме, потому что тогда еще сказал себе: всякий другой мог бы солгать, но не этот человек, свидетельствующий: "Я видел". Но я боялся вашего учения. Мне казалось, что оно отнимает у меня мою Лигию. Я думал, что нет в нем ни мудрости, ни красоты, ни счастья. Теперь же, когда узнал его, что за человек был бы я, если бы не хотел царства правды на земле вместо лжи, любви — вместо ненависти, милосердия — вместо мести? Кто не предпочел бы добра и не желал бы его? И всему этому учит ваша вера. Другие религии тоже ищут справедливости, но одна эта делает сердце справедливым. Кроме того, делает его чистым, как твое сердце и Помпонии, и верным, как ваши сердца. Я был бы слеп, если бы не видел этого. А если притом Христос обещал жизнь вечную и счастье столь большое, какое только может дать всемогущество Божье, а чего желать человеку больше? Если бы я спросил Сенеку, почему он советует быть добродетельными, если отсутствие добродетели приносит больше счастья, он не сумел бы мне ответить разумно. А я знаю теперь, почему должен быть добродетельным: потому, что добро и любовь исходят от Христу затем, чтобы найти жизнь вечную, когда смерть закроет мне глаза, найти счастье, найти самого себя и тебя, моя дорогая… Как не полюбить и как не принять учения, которое дает истину и уничтожает смерть? Кто не поставит добро выше, чем зло? Я думал, что это учение противится счастью, но Павел убедил меня, что оно не только ничего не отнимает, но даже прибавляет. Все это с трудом помешается в моей голове, но я чувствую, что это так, потому что никогда я не был так счастлив и не мог быть, хоть бы и взял тебя силою и держал в своем доме. Ты мне сказала только что: "Люблю тебя!" — а ведь этих слов я не смог бы вырвать у тебя, обладая мощью Рима. О Лигия! Ум говорит, что это учение божественно, сердце чувствует это, а таким двум силам кто сможет противиться?