Хмель - Алексей Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На щеках Тимохи перекатились крутые желваки. Синим огнем вспыхнули отчаянные глаза.
– Пороть, пороть! – рычал урядник.
– Погоди ужо, служивый. Чадо мое – мне и толк вести, – урезонил старик. – Мир мне ни к чему – сам в силе. С тремя такими совладаю. Господь бог повелел прощать грешников. До семижды семидесяти раз, сказано в Писании. За несмышление прощаю. Про дальнейшее – бог скажет, как поступить.
Обескураженный урядник достал бумагу.
– Спрячь гумагу! – махнул рукой старик.
– По закону, по закону требуется, – пояснил урядник. – Коль принимаете сына, распишитесь.
– Грю, нет моей росписи!
– Если не примете под расписку, отправлю обратно в тюрьму, как не опознанного.
– Верши власть свою, как можешь. Роспись под гумагой не поставлю. Аминь.
– До чего же вы тугие! – не стерпел урядник. – Оно и понятно, стал-быть, что от вашего корня отлетают головорезы.
– В нашей родове нету головорезов, Игнат Елизарыч! – отсек старик, как полено дров развалил на две половинки. – Ищи головорезов в юсковском корне, у рябиновцев, грю. А мы от праведника Филарета род ведем. К царю в урядники не нанимаемся. Аминь.
Подхватив рукою ножны сабли, урядник вылетел из избы синей тучею, с досады хлопнув дверью.
Отец и сын переглянулись, будто серебряный рубль переложили из руки в руку.
– Не таким я тебя ждал, Тимоха. Надежду на тебя имел. В помышлениях тайных видел тебя Филаретом-праведником.
Помолчал, глядя себе под ноги.
– Из тюрьмы пригнали?
– Из тюрьмы.
– Царю не поклонился?
– Не поклонился.
– Добро. А сила есть, чтоб пихнуть царскую власть? Прадед Ларивон мой, покойничек, сказывал про Филарета, как их разгромили царевы слуги. Смыслишь то?
– Поднимется весь народ, тогда не устоит самодержавие.
– Дай бог! Ох-хо-хо! В бога не веруешь? Безбожник?
– Церковь существует, как мышеловка для темного народа. Сами-то они, царь с генералами, разве верят в бога?
– Замолкни про бога! В никониановской церкви бога нету: анчихрист службу правит. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Бог есть у нас, в нашей вере-правде. К тому прислон надо держать. Без бога царя не спихнете. Ну, да про то разговор вести не будем. Таперича слушай, што скажу. Коль объявился безбожником, живи чужаком в доме на моей хлеб-соли. Ежли табак куришь, в избе не сметь. Вино пьешь – хоть из лохани хлебай за моим домом. И валяйся со свиньями, а через порог, в сатанинском виде не перекатывайся. Снедь принимать будешь из своей посуды. К столу не прикасайся, на красну лавку не садись. Оборони бог, ежли увижу в моленной горенке! Смотряй. Ну, а работать, скажу тебе, не ленись. Хлебушко солью тела добывается. Уразумел?
– Уразумел.
– Добро. Семью анчихристовыми разговорами не совращай. Про политику такоже. Замкни рот и чесало привяжи к зубам. А таперича, как у нас в доме народилось чадо, увезу тебя от греха на покос. Неделю будем жить там, покуда в доме сырая роженица. Эй, Степанида! – И в ту же минуту она показалась на пороге. – Ишь какая торопкая. Под дверью стояла? Собирай на покос. Пригласи бабку Мандрузиху – помогать будет Меланье и за скотом глядеть, а сама завтра явись в Суходолье.
– Тимоша с дороги, отдохнул бы, – молвила Степанида Григорьевна, не смея приблизиться к сыну.
– Молчи, коль ум с ноготь. Достань с подлавки стол, какой вынесли из моленной. Вот в том углу поставь. Табуретку такоже. Чугунок, хлебальную чашку, посуду, какую соберешь, на тот стол. Тимофеев угол будет. К приезду с покоса устрой ему постель в казенке. На ларь с мукой доски положишь, а постелью будет мой тюфячок волосяной, полостью суконною – покрываться, подушку дашь для пришлых с ветра.
– Сделаю, батюшка.
В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».
– Ну, помоги мне, шалопутный!
Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак я сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.
Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.
Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.
– Соколик мой! Рада-то как я, господи!.. Шивой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава те господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы тебя. На отца не сердись. Неломкий он; за старую веру кремнем стоит. Одни на всю деревню с этакой крепостью. Кругом старая вера рушится. Живой, живой!
Тимофей разнял теплые руки матери и, озираясь, спросил:
– Которая «красная лавка»?
– Да вот эта. Гляди, не сядь на нее.
– Ладно.
– Да я бы тебя, Тима, на грудь себе посадила. Вера-то, вера наша, осподи! Век терплю, век землю топчу, а все не разумею: где истинная вера-правда? Помнишь дядю Елистраха? Поди, забыл? Тот вовсе отторгся от мира, в тайге живет и на деревню глаз не кажет. Живет в избушке на пасеке Юсковых, спит в колоде, в которой потом захоронят его. Единоверцы ходят к нему с приношениями – кто сухариков, кто мучицы поднесет, а более ничего не принимает. Была я у него с приношением. Заставил ночь радеть и читать молитвы, а потом принял ржаные сухарики, а пашеничные повелел зверям кинуть. Глядеть страшно! Весь иссох и дикой, дикой.
– Тьма-тьмущая, – вспомнил Тимофей слова бабки Ефимии.
– Тсс, не говори так, Тимоша. Оборони бог, сам услышит. Истинная вера-правда у нас. Не слушай ведьму. В искус вводит.
– Какую ведьму?
– Да бабку Ефимию, которая Мокеем тебя назвала.
– Это та самая бабка Ефимия?
– Ишь ты, помнишь? Она, она, еретичка. Внуки сколь раз прогоняли ее из Минусинска, а ей все неймется. Ходит из дома в дом да совращает праведные души.
– А как тут Зырян живет?
– Свят, свят! Про каторжника вспомнил! – замахала ладошками мать.
VII
Солнце поднялось в полдуги, когда Прокопий Веденеевич выехал с сыновьями на покос. Филя правил лохматым Буланкой. Каурка бежал рядом возле оглобли.
Тимофей с отцом сидели спина в спину. Один обозревал левую сторону дороги, другой – хребет Лебяжьей гривы.
Встреча с отцом прошла благополучно. Пуще всего Тимофей боялся именно этой встречи, когда ему огласили приговор суда. Он просил суд сослать его в любое отдаленное место Енисейской губернии, хоть в Туруханск, хоть во льды океана, только не в Белую Елань. И суд учел: приговорили на пять лет ссылки по месту рождения, и чтоб водворили в родительский дом под строжайшим конвоем. «Надеялись, что отец переломает мне кости».
Иные думы кучились у отца.
«Вот оно как вышло! В пятом колене закипела кровь Филаретова. Супротив царя пошел. У ведьмы глаз вострый. Кабы не безбожество – радость-то экая! Ну, да, может, еще оботрется парень. Ласковостью надо брать, умом, воздержанием. Ежли начать гнуть, как медведь гнул дерево, аль переломится, аль сбежит. А сын ведь! Не чета Филе».
До покоса тащились проселочной дорогой, петляющей между опушками красного и белого леса.
Погожесть, солнце, и звонкая, пезучая тишина необозримых просторов. Воздух, как медовуха: пьянит, клонит ко сну.
Филя подвернул к стану. Треугольный шатер, обложенный сверху берестой, из которой осенью будут деготь гнать. Пепелище с кучей хвороста. Треногий таган для варки обедов. В трех шагах журчит Малтат, заросший багульником и черемушником.
Оказалось, что Тимоха не умеет держать литовку.
– Гляди, как черенок брать в руки, – взялся учить отец. – Вот эдак бери ее, милушечку косоротую, и иди по травушке-муравушке, только свистеть будет. Сила у те, слава богу, есть. В мою кость выпер.
Дюжие, привычные к пудовому молоту руки Тимофея крепко взялись за черенок литовки. К вечеру с непривычки набил кровяные мозоли. Отец велел перетирать в ладонях сухой пепел, чтоб быстрее наросла рабочая кожа.
Закончили косьбу поздно. Поужинали врозь. Филя с отцом сотворили вечернюю молитву, а Тимофей в укромном уголке за станом умял свою долю обеда и тут же свалился спать. Отец укрыл его половиком и долго сидел подле сына, глядя на его курчавую русую голову.
На другой день к обеду явилась Степанида Григорьевна, притащила на горбу два туеса свежего молока, кусок тайменя в полпуда и сейчас же наварила ухи, стараясь угостить лучшим куском меньшого сына.
Мордатый Филя набычился:
«Ежели припаяется к дому Тимка, ополовинят меня, леший. Надо бы отворотить тятеньку от Тимки».
С того и невзлюбил меньшого брата, косоротился.
Как только утренняя зорька румянила синюю полость погожего неба, сразу, без разминки, вскакивал Прокопий Веденеевич и брался отбивать литовки. Степанида Григорьевна что-нибудь варила в прокоптелых котелках, а потом, плотно позавтракав, выходили в пахучее разнотравье, и по увалам, логам мягко, со свистом пели косы: «Вжик, вжик, вжик».