Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Est-ce que la Comtesse Edda Ciano, – спросила княгиня фон Т*, – est une de ces trente femmes?[294]
– En politique, – сказала Агата, – Edda est celle, des trente, qui a le moins de succès[295].
– Итальянский народ обожает ее, как святую. Не нужно забывать, что она дочь Муссолини, – сказал Альфиери.
Все рассмеялись, а баронесса фон Б* обратилась к Альфиери:
– Le plus beau des ambassadeurs était aussi le plus chevaleresque des hommes[296].
Все опять рассмеялись, а Альфиери грациозно поклонился и сказал:
– Je suis l’ambassadeur des trente plus jolies femmes de Rome[297].
Его слова вызвали откровенный смех всех собравшихся за столом.
Таким образом, приписанное графине Эдде Чиано намерение выйти замуж за молодого маркиза Пуччи оказалось не чем иным, как простой сплетней. Но в словах Вероники и в замечаниях молодых немецких дам (сам Альфиери, жадный до сплетен, и прежде всего до сплетен римских, предпочитал в определенных случаях чувствовать себя, как он говорил, скорее послом тридцати милейших дам Рима, чем послом Муссолини) эта сплетня становилась фактом национальной важности, фундаментальным событием итальянской жизни и подвергала молчаливому осуждению всех итальянцев. Беседа долго вилась вокруг графа и графини Чиано, потом собеседники перемыли косточки молодому министру иностранных дел вместе с его ватагой золотой молодежи, красавицами палаццо Колонна и денди палаццо Киджи; далее прошлись насчет соперничества, интриг и ревности этого элегантного и раболепного двора, к которому сама Вероника с гордостью принадлежала (Агата Ратибор тоже пристала бы к нему, если бы не оказалась той, кого Галеаццо Чиано, будучи сам немного vieille fille, старой девой, ненавидел больше всего на свете, то есть vieille fille); собеседники перемыли косточки всем приближенным ко двору представителям цвета нации с его ищущим выгоды раболепием, жадностью до почестей и удовольствий, моральной индифферентностью, свойственной обществу, разложившемуся изнутри. Постоянно и гордо разлагавшееся итальянское общество, циничная и вместе с тем отчаявшаяся пассивность всего итальянского народа перед лицом войны сравнивались с героизмом народа немецкого; казалось, каждая из них – Вероника, Агата, княгиня фон Т*, графиня фон В*, баронесса фон Б* – хотела сказать: «Вот, смотрите, как я страдаю, смотрите, до чего голод, трудности, лишения и жестокости войны довели меня, – смотрите и краснейте». Наверное, остальные молодые дамы, чувствовавшие себя в Германии иностранками, краснели, не имея другой возможности скрыть улыбку, которую вызывала в них эта светская хвала героизму немецкого народа и блеск горделивых телес, элегантные туалеты и дорогие драгоценности; хотя, возможно, в глубине души они чувствовали себя равными всем остальным и одинаково с ними виновными.
Напротив меня между графом Дорнбергом и бароном Эдельштамом сидела женщина уже далеко не цветущая, она устало улыбалась фривольным и коварным фразам Вероники и ее подруг. Я ничего не знал о ней, разве только то, что она итальянка, что ее девичья фамилия Антинори и что она замужем за видным чиновником Министерства иностранных дел рейха послом бароном Брауном фон Штумом, его имя частенько мелькало в тогдашней немецкой политической хронике. С болезненной симпатией я наблюдал ее усталое, изможденное, но еще моложавое лицо, ее светлые, полные чарующей мягкости, почти тайного целомудрия глаза и мелкие морщины на висках и вокруг печального рта. Итальянская доброта и мягкая прихоть, как любовный взгляд, повисший на прикрытых ресницах, еще не совсем погасли в ее лице и глазах. Она изредка посматривала на меня, я чувствовал, что ее взгляд останавливался на мне с доверием и отрешенностью, которые тревожили меня. В один прекрасный момент я заметил, что она оказалась объектом недоброжелательного внимания Вероники и ее подруг, осматривавших с женской иронией ее непритязательное платье, не покрытые лаком ногти, невыщипанные и ненакрашенные брови, ненапомаженные губы, они испытывали чуть ли не злорадное удовольствие, находя в ее лице, во всей личности Джузеппины фон Штум признаки тревоги и страха, непохожего на их собственный, признаки грусти не немецкой, отсутствие гордости за лишения других людей, которым они сами беззастенчиво демонстрировали свое высокомерие. Но постепенно мне открылся тайный смысл этого взгляда, в котором я видел немую мольбу, как если бы эта женщина просила у меня сочувствия и помощи.
Сквозь слегка запотевшее стекло скованное льдом озеро Ванзее выглядело как огромная плита сверкающего мрамора, на которой следы, оставленные коньками и буерами, выглядели таинственными эпиграфами. Высокий черный лес под лунным сиянием окружал озеро, как тюремная стена. Вероника вспоминала зимнее солнце на Капри, проведенные там графиней Эддой Чиано и ее фривольным двором зимние дни.
– Невероятно, – сказал Дорнберг, – какими людьми окружает себя графиня Чиано. Я никогда не видел ничего подобного даже в Монте-Карло, в окружении vieilles dames à gigolos[298].
– Au fond, Edda est une vieille femme[299], – сказала Агата.
– Mais elle n’a que trente ans![300] – воскликнула княгиня Т*.
– Trente ans c’est beaucoup, – сказала Агата, – quand on n’a jamais été jeune[301], – и добавила, что графиня Чиано и не была молодой, она всегда оставалась старухой, ее дух и характер, капризный и деспотичный нрав всегда были старушечьими. Как старые барыни, окружающие себя услужливо улыбающимися приживалками, она не терпела рядом с собой никого, кроме как безропотных компаньонок, легко доступных любовников и сомнительных личностей, умеющих развлекать ее.
– Она смертельно скучна, – заключила Агата, – ее злейший враг – скука. Она проводит целые ночи за игрой в кости, как негритянка из Гарлема. Она – этакая госпожа Бовари. Vous voyez ça d’ici ce que cela peut donner, une Emma Bovary qui serait, en plus, la fille de Mussolini[302].
– Elle pleure souvent. Elle passe des journées entières, enfermée dans sa chambre, à pleurer[303], – сказала Вероника.
– Elle rit tout le temps, – злорадно сказала Агата, – elle passe souvent le nuit à boire au milieu de sa jolie cour d’amants, d’escroсs et de mouchards[304].
– Ce serait bien pire, – сказал Дорнберг, – si elle buvait toute seule[305].
Он рассказал, как познакомился в Адрианополе с несчастным английским консулом, скучающим до смерти, который, не желая пить в одиночестве, садился вечерами перед зеркалом в своей пустой комнате и молча накачивал себя спиртным до тех пор, пока его отражение в зеркале не начинало смеяться. Тогда он вставал и шел спать.
– Через пять минут такого пития Эдда запустила бы стаканом в зеркало, – сказала Агата.
– Она серьезно больна грудью и знает, что долго не протянет, – сказала Вероника. – Ее экстравагантность, ее капризный и деспотический характер – все это от болезни. Иногда мне ее жалко.
– У итальянцев она не вызывает никакой жалости, – сказала Агата, – они ее ненавидят. Почему они должны ее жалеть?
– Итальянцы ненавидят всех тех, кому угодливо прислуживают, – презрительно сказала графиня фон В*.
– Ce n’est peut-être qu’une haine de domestiques mais ils la détestent[306], – сказала Агата.
– Каприоты не любят ее, – сказал Альфиери, – но уважают и прощают ей все ее выходки. Бедная графиня, говорят они, в чем она виновата? Ведь она – дочь умалишенного. На Капри народ странно понимает историю. После прошлогодней болезни я поехал поправить здоровье на Капри. Рыбаки из Пиккола-Марины – они считают меня немцем, поскольку я посол в Берлине, – увидав мою худобу и бледность, сказали: «Не принимайте все близко к сердцу, синьор, что с того, ежели Гитлер проиграет войну? Подумайте лучше о своем здоровье!»
– Ха-ха-ха! – рассмеялся Дорнберг. – Подумайте лучше о здоровье! Ce n’est pas une mauvaise politique[307].
– On dit qu’elle déteste son père[308], – сказала княгиня фон Т*.
– В сущности, я думаю, что она таки ненавидит своего отца, – сказала Вероника, – а вот отец ее обожает.
– А Галеаццо? – сказала баронесса фон Б*. – On dit qu’elle le méprise[309].
– Elle le méprise peut-être, mais elle l’aime beaucoup[310], – сказала Вероника.
– En tout cas, elle lui est très fidèle[311], – с иронией сказала княгиня фон Т*.
Все рассмеялись, а Альфиери, le plus beau des ambassadeurs et le plus chevaleresque des homes[312], сказал:
– Ah! Vous lui jetez donc la première pierre?[313]
– Мне было восемнадцать, когда я бросила мой первый камень, – сказала княгиня фон Т*.
– Если бы Эдда получила хорошее образование, – сказала Агата, – она стала бы отменной нигилисткой.
– Не знаю, в чем состоит ее нигилизм, – сказал я, – но что-то дикое в ней наверняка есть. По крайней мере такого же мнения придерживается и Изабелла Колонна. Однажды вечером за обедом в одном видном римском доме зашел разговор о княгине Пьемонтской. Графиня Чиано сказала: «Династия Муссолини, как и династия Савойя, не протянет долго. Я кончу, как княгиня Пьемонтская». Все окаменели. Княгиня Пьемонтская сидела за тем же столом. Однажды на балу в палаццо Колонна графиня Чиано сказала шедшей навстречу Изабелле: «Je me demande quand est-ce que mon père se décidera à balayer tout ça»[314]. Однажды мы разговаривали с ней о самоубийствах. И вдруг она говорит: «У моего отца никогда не хватит мужества покончить жизнь самоубийством, Малапарте». Я ей сказал: «Так научите его, как это делается». На следующее утро комиссар полиции пришел просить меня от имени графини Чиано избегать с ней встреч.