Яков Блюмкин: Ошибка резидента - Евгений Матонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И мы идем. Гумилёв оглядывается.
— А этот рыжий уж опять тут как тут. Как тень за мной ходит и стихи мои себе под нос бубнит. Слышите?
Я тоже оглядываюсь. Да, действительно, — огромный рыжий товарищ в коричневой кожаной куртке, с наганом в кобуре на боку, следует за нами по пятам, не спуская глаз с Гумилёва, отчеканивая:
Или, бунт на борту обнаружив,Из-за пояса рвет пистолет,Так, что сыплется золото с кружев,С розоватых, брабантских манжет…
Гумилёв останавливается и холодно и надменно спрашивает его:
— Что вам от меня надо?
— Я ваш поклонник. Я все ваши стихи знаю наизусть, — объясняет товарищ.
Гумилёв пожимает плечами:
— Это, конечно, свидетельствует о вашей хорошей памяти и вашем хорошем вкусе, но меня решительно не касается.
— Я только хотел пожать вам руку и поблагодарить вас за стихи. — И прибавляет растерянно: — Я Блюмкин.
Гумилёв вдруг сразу весь меняется. От надменности и холода не осталось и следа.
— Блюмкин? Тот самый? Убийца Мирбаха? В таком случае — с большим удовольствием. — И он, улыбаясь, пожимает руку Блюмкина. — Очень, очень рад…»
Вот ведь как. «Убийца Мирбаха» — это, оказывается, лучшая рекомендация для поэта. Впрочем, есть и другая версия этого разговора, из которой становится понятно, почему Гумилёв испытывал такую «симпатию» к Блюмкину. По этой версии, он якобы сказал: «Я рад, когда мои стихи читают воины и сильные люди». А Блюмкин представлялся Гумилёву — певцу конкистадоров, путешественников, воинов и охотников — именно таким.
Пройдет, правда, совсем немного времени, и такие же «воины и сильные люди», хотя, может быть, не столь колоритные, как их коллега Блюмкин, арестуют Гумилёва по обвинению в контрреволюционном заговоре, а потом расстреляют. Это случится 26 августа 1921 года. Но до своего трагического конца Гумилёв еще успеет описать встречу с Блюмкиным в стихотворении «Мои читатели». Говорят, одном из последних.
Человек, среди толпы народаЗастреливший императорского посла,Подошел пожать мне руку,Поблагодарить за мои стихи…
Да. Такое было время. Если уж великому русскому поэту, пусть тогда и молодому, казалось вполне нормальным, завоевывая внимание барышни, предложить ей пойти в ЧК и посмотреть, «как расстреливают», то неудивительно, что террорист, совершивший одно из самых известных политических убийств того времени во имя «высоких идеалов», воспринимался многими «в обществе» как романтический и загадочный герой, как человек, рисковавший жизнью ради своих убеждений и не боявшийся ни Бога, ни черта. Настоящий Блюмкин не совсем соответствовал этим представлениям, а вернее, совсем не соответствовал, но, как сказали бы сейчас, его имидж еще долго работал на него.
Да и молодые поэты-имажинисты чувствовали интерес к Блюмкину. Почти одно поколение. Такая же готовность устраивать скандалы и эпатировать публику. Однажды на Есенина даже написали «телегу» в ВЧК: о том, что он вышел на эстраду и заявил, что сделал это только для того, чтобы «послать все к… матери». «Просим принять по сему соответствующий предел», — просили авторы доноса.
Да и Блюмкин тешил себя «духовной общностью» с «московским озорным гулякой» и «хулиганом» — «Хулиган я, хулиган. / От стихов дурак и пьян» — Есениным. «Я, — говорил он Есенину, — террорист в политике, а ты, друг, террорист в поэзии». Нечто подобное написал на подаренном Блюмкину издании поэмы «Крематорий» Вадим Шершеневич: «Милому Яше — „террор в искусстве и в жизни — наш лозунг“. С дружбой Вад. Шершеневич». Вот так, ни больше ни меньше.
Сейчас уже трудно понять, была ли это дружба в полном смысле этого слова или обе стороны чувствовали друг к другу «меркантильный интерес». Поэты ввели Блюмкина в литературные круги, но и он был весьма полезен для них.
«Я — Блюмкин!» «Ангел-хранитель»
Несмотря на его не очень-то презентабельную, по меркам большевиков, биографию, Блюмкин уже тогда завел важные связи в советских «верхах». Это, конечно, кажется парадоксальным, но фамилия человека, который совсем недавно укокошил иностранного посла, объясняя это несогласием с политикой властей, производила магическое действие даже на милиционеров, охранявших теперь эти власти. Стоило ему сказать: «Я — Блюмкин!» — как отношение к нему и его друзьям резко менялось.
Он не раз выручал друзей-приятелей в различных щекотливых ситуациях. И вряд ли делал это с каким-то холодным расчетом, разве что козырял своим «всемогуществом». Они же вместе пили, вместе читали стихи и куролесили, как же он мог их бросить в беде? Это было бы не комильфо.
* * *Семнадцатого ноября того же года в Большом зале Политехнического музея проходил вечер «Суд имажинистов над литературой». Название вполне в духе того времени. Народу было так много, что сами имажинисты смогли попасть в здание только с помощью конной милиции.
К удовольствию публики, вечер, как обычно, проходил со скандалом. Председатель суда поэт Валерий Брюсов с трудом успокаивал зал, звоня в колокольчик. Имажинисты вовсю костерили своих литературных противников футуристов, которые отвечали им тем же. «Громыхал метафорами» Маяковский, объявивший, что недавно он слушал дело в народном суде: «Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать это — поэзия, а сыночки-убийцы — имажинисты!»
Имажинисты, в свою очередь, в убийстве литературы обвиняли футуристов. Это же они сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с «парохода современности»[28]. Стоял невообразимый шум. Маяковский кричал выступавшему Вадиму Шершеневичу: «Вы у меня украли штаны!»
С этими штанами произошла следующая история. В стихотворении «Кофта фата» Маяковский написал:
Я сошью себе черные штаныИз бархата голоса моего.
Чуть позже Шершеневич напечатал свои стихи:
Я сошью себе полосатые штаныиз бархата голоса моего.
Маяковский был уверен, что эти штаны украдены у него, хотя Шершеневич это отрицал, а Мариенгоф писал о «катастрофическом совпадении», которые в литературе не редкость. Тем не менее Маяковский при каждом удобном случае припоминал Шершеневичу эти штаны. Вот и сейчас тоже.
«Заявите в уголовный розыск! — парировал Шершеневич. — Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!» На сцене появился Есенин и тоже обрушился на Маяковского. «У этого дяденьки-достань воробышка хорошо привешен язык, — говорил он. — Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма… А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится. Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});