Свет в августе; Особняк - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она стояла на краю крыльца, обернув к ним серое, застывшее лицо. «Как будто заранее знала, что я ей скажу, — говорил мужчина своему товарищу, когда они возвращались к машине. — Как будто хотела, чтобы это оказался он и в то же время — не он».
— Какой он из себя? — спросила она.
— Да я и не разглядел толком, — сказал мужчина. — Его малость раскровянили, пока ловили. Молодой парень. А на нигера не больше моего похож. — Женщина смотрела на них, смотрела сверху. Хайнс, поддерживаемый с двух сторон, уже сам стоял на ногах и тихо бормотал, словно пробуждаясь ото сна. — Что прикажете делать с дядей Доком? — спросил мужчина.
На это она просто не ответила.
— Как будто мужа своего не признала, — сказал потом мужчина своему товарищу.
— Что они с ним сделают? — спросила она.
— С ним? — повторил мужчина. — А-а. С нигером. Это в Джефферсоне решат. Он — тамошний, ихний.
Серая, застывшая, она смотрела на них откуда-то издалека.
— Они подождут до Джефферсона?
— Они? — переспросил мужчина. — А-а, — сказал он. — Ну, если Джефферсон не будет особенно тянуть. — Он перехватил руку старика поудобнее. — Куда нам его положить? — Тут женщина зашевелилась. Она спустилась с крыльца и подошла к ним. — Мы вам втащим его в дом, — сказал мужчина.
— Я сама втащу, — ответила она. Они с Хайнсом были одного роста, но она — плотнее. Она подхватила его под мышки. — Юфьюс, — сказала она негромко. — Юфьюс. — И мужчинам, спокойно: — Пустите. Я держу.
Они отпустили его. Старик уже мог кое-как идти. Они смотрели ему вслед, пока старуха не ввела его на крыльцо и в дом. Она не оглянулась.
— Даже спасибо не сказала, — заявил второй мужчина. — Назад бы его увезти да в тюрьму посадить вместе с нигером — а то больно хорошо он его знает…
— Юфьюс, — сказал первый. — Юфьюс. Пятнадцать лет мне невдомек, как его звать-то по-настоящему. Юфьюс.
— Пойдем. Поехали обратно. Не пропустить бы чего.
Первый продолжал смотреть на дом, на закрытую дверь, за которой исчезла пара.
— Она его тоже знает.
— Кого знает?
— Да нигера. Кристмаса.
— Пошли. — Они вернулись к машине. — И с чего этот черт приперся к нам в город, за двадцать миль от места, где убил, и по главной улице стал шататься, чтоб его узнали. Жалко, не я его узнал. Мне бы эта тысяча во как пригодилась. Всегда мне не везет.
Машина тронулась. Первый все еще оглядывался на слепую дверь, за которой скрылись супруги.
А они стояли в прихожей маленького домика, темной, тесной и зловонной, как пещера. Обессилевший старик все еще пребывал в полуобморочном состоянии, и то, что жена подвела его к креслу и усадила, легко было объяснить заботой и целесообразностью. Но возвращаться к двери и запирать ее, как она сделала, — в этом никакой нужды не было. Она подошла и встала над ним. На первый взгляд могло показаться, что она просто смотрит на него, заботливо и участливо. Но потом посторонний наблюдатель заметил бы, что ее трясет и что она усадила старика в кресло либо для того, чтобы не уронить его на пол, либо для того, чтобы держать его пленником, покуда к ней не вернется дар речи. Она нагнулась к нему: грузная, приземистая, землистого цвета, с лицом утопленницы. Когда она заговорила, ее голос дрожал, дрожала и она, силясь овладеть им; вцепившись в ручки кресла, где полулежал ее муж, она говорила сдержанным дрожащим голосом: «Юфьюс. Слушай меня. Ты меня послушай. Я к тебе раньше не приставала. Тридцать лет к тебе не приставала. Но теперь ты скажешь. Я должна это знать, и ты мне скажешь. Что ты сделал с ребенком Милли?»
Весь этот долгий день они гудели на площади и перед тюрьмой — продавцы, бездельники, деревенские в комбинезонах; толки. Они ползли по городу, замирая и рождаясь снова, как ветер или пожар, покуда среди удлинившихся теней деревенские не начали разъезжаться на повозках и пыльных машинах, а городские не разбрелись ужинать. Потом толки оживились, разгорелись с новой силой — в семейном кругу за столом, при участии жен, в комнатах, освещенных электричеством, и в отдаленных домиках среди холмов, под керосиновой лампой. А назавтра, славным, тягучим воскресным днем, сидя на корточках в чистых рубашках и нарядных подтяжках, мирно попыхивая трубками перед деревенскими церквами или в тенистых палисадниках, возле которых стояли и ждали гостей упряжки и машины, покуда женщины собирали на кухне обед, очевидцы рассказывали все сначала: «Он похож на нигера не больше моего. Но, видно, сказалась-таки негритянская кровь. Можно подумать, прямо наладился, чтобы его поймали, как жениться налаживаются. Ведь он еще неделю назад от них утек. Не подожги он дом, они бы, пожалуй, и через месяц не узнали про убийство. Да и теперь бы на него не подумали, если бы не этот Браун, через которого нигер виски продавал, — а сам белым прикидывался — и виски и убийство, все на Брауна хотел свалить, а Браун сказал, как было.
А утром вчера явился в Мотстаун, средь бела дня, в субботу, когда кругом полно народу. Зашел в белую парикмахерскую, все равно как белый, и они ничего не подумали, потому что похож на белого. И даже, когда чистильщик заметил, что на нем башмаки чужие, велики ему, все равно ничего не подумали. Постригся, побрился, уплатил и пошел — и прямо в магазин, купил там рубашку новую, галстук, шляпу соломенную — и все на краденые деньги, той женщины, которую убил. А потом стал по улицам разгуливать средь бела дня, прямо как хозяин — разгуливает взад-вперед, а люди идут себе и ничего не знают; тут-то Холидей его и увидел, подбежал, цоп его и говорит: «Не Кристмасом ли тебя звать?» — а нигер говорит — да. И даже не думал отпираться. Вообще ничего не делал. Вообще себя вел ни как нигер, ни как белый. Вот что главное-то. Почему они так взбесились. Нате вам — убийца, а сам вырядился и разгуливает по городу, — попробуйте, мол, троньте, — когда ему бы прятаться, в лесу хорониться, драпать, грязному да чумазому. А он, будто и знать не знает, что он убийца, тем паче — нигер.
И вот, значит. Холидей (а разволновался — как-никак тысячей пахнет, и пару раз уже по морде съездил нигеру, и тут нигер первый раз себя нигером показал — стерпел и не сказал ни слова: по нем кровь, а он стоит, смурной, тихий) — Холидей держит его и орет, как вдруг вылезает этот старикан, Хайнс, дядей Доком его кличут, и давай нигера палкой лупцевать, покуда двое его не утихомирили и домой на машине не увезли. И никто так и не понял, правда знает он этого нигера или нет. Приковылял туда и визжит: «Его зовут Кристмас? Вы сказали, Кристмас? — протолкался, глянул на нигера и давай его палкой охаживать. И вид у него такой, будто он не в себе. Пришлось его оттаскивать, а он глаза закатил, слюнявится и садит палкой по чем попало, а потом вдруг раз — и сомлел. Ну, двое там отвезли его домой на машине, жена вышла, отвела его в дом, а эти двое вернулись в город. Они не поняли, чего это на него нашло, чего он так разволновался, когда нигера поймали, — но, думали, дома он отойдет. И, надо же, полчаса не прошло, а он опять тут как тут. И уже совсем сумасшедший: стоит на углу и орет на каждого прохожего, трусами обзывает, потому что не вытащат черного из тюрьмы и не повесят на месте, без всяких Джефферсонов. А лицо нехорошее, как будто из сумасшедшего дома сбежал и знает, что долго погулять ему не дадут — опять схватят. Говорят, еще проповедником был.
Он кричал, что имеет право убить нигера. Почему — не сказал, до того распалился и ополоумел, что говорить не мог толком, а остановить его да спросить не так-то просто. Вокруг него уж целая толпа собралась, а он кричит, что это его право — решать, жить нигеру или нет. И люди уже начали подумывать, что, может, место ему — в тюрьме, с нигером, но тут жена пришла.
Есть такие, кто тридцать лет в Мотстауне живет и ни разу ее не видел. Никто и не признал ее, покуда она с ним не заговорила, — потому что если кто ее и видел раньше, то всегда возле домика, в Негритянской слободе, где они живут, в хламиде какой-нибудь да шляпе, что за ним донашивала. А тут она приоделась. Платье малиновое шелковое, шляпа с пером, в руке зонтик — подошла к толпе, где он вопил и разорялся, и говорит: «Юфьюс». Тут он кончил орать, взглянул на нее — а палка еще поднята, дрожит в руке — и рот разинул, слюни пускает. Она его под руку. Многие боялись подойти к нему из-за палки: он кого хочешь в любую минуту может огреть — и не нарочно даже, сам не заметит. А она зашла прямо под палку, взяла его за руку и отвела, где стул стоял перед магазином, посадила на стул и говорит; «Сиди тут, пока я не вернусь. Чтоб ни с места. И перестань орать».
И перестал. Как миленький. Сидит, где посадили, а она даже не оглянулась. Это все заметили. Наверно — потому что ее никогда нигде не видели, кроме как дома или возле дома. А он — такой бешеный старикашка, что связываться с ним — вперед лишний раз подумаешь. Одним словом, все удивились. Никто не думал, что им командовать можно. Похоже было, что она что-то такое про него знает, и ему надо ее опасаться. Сел он это на стулья, она велела, куда только крик и важность подевались, голову повесил, руки на палке большой трясутся, и слюни потихоньку изо рта пускает, на рубашку.