Движение литературы. Том I - Ирина Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые годы «возвращения» наш читатель уже успел узнать о Николае Гумилеве многое. Широкий круг любопытствующих был оповещен относительно неустранимого присутствия Гумилева в поэзии века статьей Евгения Евтушенко («Литературная газета», 1986, 14 мая), а очерком В. Карпова в «Огоньке» (1986, № 36), полным занимательных подробностей, – об обстоятельствах жизни поэта. Относящиеся сюда же документы (письма к Ахматовой и другие материалы в уже упомянутой новомирской публикации, переписка с Ларисой Рейснер – в журнале «В мире книг», 1987, № 4, воспоминания К. Чуковского в «Дне поэзии. 1986»), отличные образцы гумилевской прозы («Африканский дневник» в «Огоньке», 1987, № 14–15, колоритные выдержки из «Записок кавалериста», приводимые Карповым), наконец, серьезная работа А. Павловского о его творческом пути, способная удовлетворить более специальный интерес, сообщение о взаимоотношениях Гумилева с И. Анненским («Вопросы литературы», 1987, № 2), предоставленная журналом «Театр» (1986, № 9) возможность познакомиться с образчиком драматургии поэта – с трагедией в стихах «Отравленная туника», – всего, кажется, не перечесть. По всей видимости, «гумилевская легенда» опередила прямые впечатления от его поэзии; он стал притчей во языцех, еще как следует не высказавшись перед теми, кто до сих пор знал его лишь понаслышке либо урывками.
Так что трудно говорить о Гумилеве с читателями, у которых нет перед глазами «Поэмы начала» («Дракон»), нет большинства «русских» стихов: ни доброжелательно замеченных Блоком «Туркестанских генералов», ни «Старых усадеб», «Почтового чиновника», «Городка», «Старой девы» – только один, правда, знаменитый распутинской темой, «Мужик», опубликованный в «Знамени» (1986, № 10); нет столь же замечательных итальянских стихотворений, резко оттеняющих своей погруженностью в прошлое цветение Европы культурфилософскую тревогу блоковского итальянского цикла; нет лучших вещей, не входивших в составленные поэтом сборники, но уже изданных за рубежом («Приглашение к путешествию». «Рыцарь счастья», «Евангелическая церковь»); нет наиболее зрелой книги стихов – «Огненного столпа» – как целого. Зато из журнала в журнал дублируется популярнейшее: то «Память» повторится дважды, то «Капитаны», то «Шестое чувство», то «Мои читатели» – картина безалаберная!
Остановлюсь на публикациях, где ощущается какая-то руководящая нить, связанная с тем или иным образом поэта. Зачинщицей его поэтической реабилитации выступила «Литературная Россия», (1986, 11 апреля). Там Гумилеву выдан был тот пропуск в литературу, который для начала казался особо надежным: удостоверялось, что перед нами стиховой двойник автора «Алых парусов» и «Бегущей по волнам», яркий предтеча «бригантинных» мотивов нашей поэзии, тот, кто мужественной и мечтательной романтикой может пригодиться нам для жизни и борьбы. Во всяком случае, такой эффект в сумме дают шесть разных по времени написания и манере стихотворений, каждое из которых в отдельности, впрочем, сложнее нарисованного с их помощью портрета. Кому-нибудь, знакомящемуся с Гумилевым по его отражениям в периодике, должно быть, странно станет после этих бравурных звуков услышать хотя бы такое:
Как этот вечер грузен, не крылат!С надтреснутою дыней схож закат.
И хочется подталкивать слегкаКатящиеся вяло облака…
Или – о русской глухомани:
… сыростью пахнет и гадомвозле мелеющих рек…
К счастью, газетный портрет поэта не был в дальнейшем клиширован, и можно только благодарить «Литературную Россию» за почин, каким бы он ни был ограниченным.
Публикация, предпринятая В. Енишерловым в «Огоньке» (1986, № 17), – несравненно серьезнее. Представленные здесь вещи уже не подравнены под отроческий уровень «Пути конквистадоров» – первого сборника Гумилева, а стоят, пожалуй, под знаком «Жемчугов», книги более зрелой и похваленной литературным вожатым раннего Гумилева Валерием Брюсовым за «прекрасно обдуманные и утонченно звучащие стихи». (Эти слова мэтра приводятся во вступительной статье и могут служить эпиграфом к огоньковской подборке.) Читатель вправе насладиться, пусть еще очень брюсовской, «Волшебной скрипкой» – покоряющей музыкой ее восьмистопных хореев, и блистательными каскадами «Капитанов» (все четыре части, а не только первое стихотворение, изношенное непрерывным цитированием «брабантских манжет»), и изысканностью «Жирафа». Здесь показан Гумилев, задумывающийся над «проклятыми» тайнами искусства, тайнами бытия и того, что «по другую сторону» бытия:
Но в мире есть иные области,Луной мучительной томимы.Для высшей силы, высшей доблестиОни навек недостижимы.
Поведано тут о сатанинских искушениях и тьме душевных подземелий: «Его уста – пурпуровая рана / От лезвия, пропитанного ядом; / Печальные, сомкнувшиеся рано, / Они зовут к непознанным усладам. / И руки – бледный мрамор полнолуний, / В них ужасы неснятого проклятья, / Они ласкали девушек-колдуний / И ведали кровавые распятья» («Портрет мужчины»). «В том лесу белесоватые стволы / Выступали неожиданно из мглы, / Из земли за корнем корень выходил, / Словно руки обитателей могил… Только раз отсюда в вечер грозовой / Вышла женщина с кошачьей головой, / Но в короне из литого серебра, / И вздыхала, и стонала до утра» («Лес»). И. Анненский, один из ранних, наряду с Брюсовым, рецензентов Гумилева, называл такие – или похожие – его стихи «… навеянными Парижем». Можно назвать их «библиотечными», навеянными даже не определенным кругом чтения, а просто видом изящных томиков за стеклами книжного шкафа. Нельзя сказать, что они сплошь вышли из-под юношеского пера; в этом роде Гумилев время от времени писал всегда («Портрет мужчины» и «Лес» разделены годами), порой – как в поздней балладе «Дева-птица» – достигая пьянящей прозрачности М. Кузмина и тревожных вибраций Метерлинка.
Такого Гумилева многие любили раньше и, вероятно, полюбят теперь, – напускающего загадочность и красивую жуть, доводящего до аффектированной броскости экзотическую балладу, полученную из рук Гейне – автора «Романсеро», из рук французских романтиков и Брюсова. Люди же с устоявшимся вкусом и чувствами скажут: «Ряженый!» – и будут, надо думать, более правы. В. Ходасевич считал, что Гумилев таков весь и везде. И писал о нем в 1936 году беспощадно: «Вся его поэзия <…> как бы ни совершенствовалась она формально, раз навсегда осталась одним из самых талантливых, но и самых отчетливых проявлений чистейшего декадентства. В основе ее лежит характернейшее для декадентства неодолимое стремление к экзотизму – к изображению заведомо чуждого быта и к передаче насильственно созданных переживаний. Когда Г. Иванов рассказывает, как Гумилев «приказывал себе» быть охотником на львов, солдатом, заговорщиком, он дает классическое изображение насилия, творимого над собой типичным декадентом ради обретения материала для своей поэзии». Эта поэзия, продолжает Ходасевич, несерьезна, субъект ее «фатально напоминает ребенка, который, играя во взрослого, изобретает самые новые, сложные, парадоксальные чувства, – просто потому, что еще не знает более простых, но зато и более человеческих».
Вот именно, скажет справедливый читатель, мысленно сверяя этот отзыв со стихами на страницах «Огонька». Но если он откроет «Простор» и прочитает там наряду со все той же «Волшебной скрипкой», все теми же «Капитанами» и «Орлом» – «Рабочего», «Память», «Слово», «Шестое чувство», «Заблудившийся трамвай» и поэму «Звездный ужас», – правота Ходасевича будет сильно поколеблена. Недаром один из примыкавших к окружению Ходасевича знатоков поэзии писал о «не эк зот ич ес кой экзотике» Гумилева. Вслед за Г. Ивановым и другими А. Павловский подчеркивает, настойчиво варьируя эту формулу, «сознательные и рассчитанные усилия», к которым Гумилев прибегал, «делая» свою жизненную и поэтическую биографию. Думаю, что это – преувеличение. Даже в сравнительно ранних его стихах чувствуется чуждая влиявшему на них Брюсову примесь «необдуманной» свободы. «Маркиз де Карабас», вольный мотив, извлеченный из сказки Шарля Перро, – всего лишь «библиотечная» безделка, но «умный кот» в сапогах, —
Он знает след хорька и зайца,Лазейки сквозь камыш к реке.И так вкусны сорочьи яйца,Им испеченные в песке, —
и его беспечно-мечтательный хозяин («Рукой рассеянно-ленивой бросаю камни в дымный пруд…») созданы фантазией, пьющей живую воду. Гумилев обладал физическим, первичным чувством окружающего его мира, которое никакими «сознательными усилиями» не заменишь; ради его обоснования он и выдумал свой «акмеизм».
Все стихи Гумилева так или иначе декоративны. Распространенное нынче мнение, будто он от историко-географического «маскарада» ранних вещей шел к «простоте и искренности», к лицу без маски, – это мнение рассыпается в прах при чтении «Костра» и «Огненного столпа», его зрелых книжек. Но декоративность декоративности рознь. Бывает, что она имеет источником «мальчишеское» и «гимназическое» декадентство, описанное в приведенном выше отзыве. Но бывает она и чисто человеческим жестом сохранения достоинства. Декоративен А. К. Толстой (за это, кстати, Чехов называл его ряженым; Гумилев же во времена работы в издательстве «Всемирная литература» выпустил его стихи со своим предисловием, выбрав, думается, дело по сердцу, как Блок выбрал для себя ранее Аполлона Григорьева). А. К. Толстой – «ряженый», небудничный, из-за того, что искал философско-эстетическую и гражданскую точку отсчета в стилизованных нравах Киевской Руси, в замкнутой красоте усадебной природы: так он сохранял свою особую стать поэта и мыслителя, будучи зажат между охранителями и радикалами-шестидесятниками. Декоративен поздний Заболоцкий, заключивший свой слог в броню пиитической «важности», которая помогла ему сохранить подлинный творческий жар в невыносимо трудных условиях. Декоративен и Клюев, оставаясь при этом творцом неподдельно правдивой саги о своем крае и всем русском мире, – декоративен до такой степени, что в письме из сибирской ссылки жалуется на отсутствие русской рубахи, – без этой «маленькой декорации» он не может читать перед небольшим собранием слушателей свои стихи (см. осуществленную С. И. Субботиным публикацию писем Н. Клюева на страницах вытегорской газеты «Красное знамя», 1985, 17–24 октября).