Жестяной барабан - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот эту единственную гильзу, которая всегда где-нибудь да заваляется и в которой заключена вся суть, нашел Дурачок Лео, от чьих глаз не укроются ни одни хоть самые рассекретные похороны. Он, запомнивший меня с похорон моей бедной матушки, с похорон моего покрытого рубцами друга Герберта Тручински, он, без сомнения, знающий также, где забросали землей тело Сигизмунда Маркуса -впрочем, об этом я его никогда не спрашивал, -просто блаженствовал, был вне себя от радости, когда в конце ноября -меня как раз выписали из больницы -смог вручить мне эту предательскую гильзу.
Но прежде, чем, следуя за Лео с той уже чуть проржавевшей скорлупой, в которой, может, находилось предназначенное именно для Яна свинцовое ядро, отвести вас на кладбище Заспе, я должен попросить вас сравнить металлическую кровать в городских клиниках Данцига с металлической же кроватью местного лечебного заведения. Обе кровати крыты белым лаком и все-таки несхожи. Кровать из детского отделения пусть короче, если измерить длину, но зато выше, если приложить метр к решетчатой огородке. И хотя я предпочитаю короткий и высокий решетчатый ящик тридцать девятого года, именно в моей сегодняшней, предназначенной для взрослых компромиссной кровати мне удалось обрести мой ставший весьма уязвимым покой, и потому я всецело передоверяю начальству моего заведения право отклонить или, наоборот, удовлетворить уже несколько месяцев назад поданное мною заявление на более высокую, но такую же металлическую и крытую белым лаком кровать с решеткой.
Если сегодня я, можно сказать, совершенно беззащитен перед посетителями, то в данцигской клинике высокий забор отделял меня от посетителя Мацерата, от посетителей супругов Грефф и от посетителей супругов Шефлер, а под конец моего пребывания в больнице та же решетка делила на горестные, тяжело дышащие полосы некую гору, передвигавшуюся в четырех юбках, одна поверх другой, и носящую имя моей бабушки -Анна Коляйчек. Она приходила, вздыхала, вздымала время от времени свои большие морщинистые руки, демонстрируя розовые потрескавшиеся ладони, потом с тоской роняла руки, и ладони ее хлопали по бедрам, так что звук этого хлопка до сих пор хоть и живет во мне, но поддается лишь самому приблизительному воспроизведению на моем барабане.
В первый приход она привела своего брата Винцента, который, уцепившись за решетку кровати, тихо, но безостановочно и проникновенно повествовал, или пел, или повествовал пением о царице польской, о Деве Марии. Оскар бывал очень рад, если одновременно с обоими поблизости оказывалась палатная сестра. Ведь оба меня обвиняли. Оба являли мне свои незамутненные глаза породы Бронски; оба надеялись услышать от меня, который с трудом одолевал нервную лихорадку -последствие карточной игры в Польской почте, -хоть намек, хоть слово сочувствия, щадящую слушателей повесть о последних часах Яна, пережитых между страхом и скатом. Они хотели услышать признание, хотели оправдания Яна, как будто я мог его очистить, как будто мое свидетельство могло быть весомым и убедительным.
Да и что мой отчет мог внушить судейской коллегии под председательством Эберхарда? Мол, я, Оскар Мацерат, признаю, что вечером накануне первого сентября перехватил Яна Бронски, когда тот направлялся к себе домой, и с помощью барабана, требовавшего починки, заманил его именно в то здание, которое Ян Бронски перед тем покинул, так как не желал его защищать.
Оскар не сделал этого признания, не снял вину со своего предполагаемого отца, однако, едва он пожелал выступить свидетелем, на него напали такие корчи, что по требованию сестры время посещений для него было на будущее ограничено, а посещения его бабушки Анны и предполагаемого дедушки Винцента и вовсе запрещены.
Когда оба старичка они пешком пришли ко мне из Биссау, принесли яблок -с преувеличенной осторожностью, растерянные, как это свойственно деревенским жителям, покидали детское отделение клиники, с той скоростью, с какой удалялись колышущиеся юбки бабушки и черный, пропахший навозом костюм ее брата, росла и моя вина, моя великая вина.
До чего же много может произойти в одно и то же время! Покуда перед моей кроватью теснились Мацерат, Греффы, Шефлеры с фруктами и пирожными, покуда из Биссау ко мне шли пешком через Гольдкруг и Брентау, поскольку дорога от Картхауса до Лангфура еще не была свободна, покуда сестры милосердия, белые и одурманивающие, передавали друг другу всякие больничные сплетни и заменяли ангелов в детском отделении, Польша все еще не сгинела, потом она все-таки сгинела, и, наконец, после знаменитых восемнадцати дней Польша сгинела окончательно, хотя вскоре выяснилось, что Польша до сих пор не сгинела, как и нынче, назло силезским и восточнопрусским землячествам, Польша все равно не сгинела.
Ох уж эта лихая кавалерия! Верхом, на лошадях, охочая до черники. С бело-красными вымпелами на остриях пик. Эскадроны, скорбь и традиция! Атаки словно из книжек с картинками. По полям по лугам, под Лодзью и Кутно. Прорвать кольцо осады вокруг крепости Модлин. О, какой талантливый галоп! В постоянном ожидании вечерней зари. Кавалерия атакует, лишь когда обеспечен роскошный передний и роскошный задний план, ибо битва живописна, ибо смерть это достойная модель для художника, стоять сразу на опорной и на вынесенной вперед ноге, потом ринуться, лакомясь на скаку черникой, плодами шиповника, а плоды падают и лопаются, они вызывают зуд, без того кавалерия и с места не стронется. Уланы у них уже снова зуд; там, где стоят соломенные скирды, они поворачивают и это тоже законченная картина -своих коней и группируются позади одного, в Испании зовется Дон-Кихотом, а этот здесь зовется пан Кихот, он чистокровный поляк печально-благородного образа, именно он выучил своих улан целовать ручку не спешиваясь, так что они снова и снова галантно целовали ручку смерти, словно это не смерть, а дама, но для начала они сгруппировались, имея за спиной вечернюю зарю -ибо их резерв зовется настроением, а впереди -немецкие танки, впереди жеребцы из скаковых конюшен господина Крупна фон Болен и Хальбах, ничто более породистое еще не хаживало под седлом. Но тут полуиспанский, полупольский заплутавшийся в смерти рыцарь -одарен пан Кихот, ох и одарен же! опускает пику с вымпелом, бело-красный вымпел вас призывает ручку поцеловать, и он кричит, что вот она, заря вечерняя, бело-красные аисты трещат на крышах, что вишни выплевывают свои косточки, и он кричит своей кавалерии: "О вы, благородные ляхи верхами, то не танки перед вами стальные -то мельницы ветряные либо и вовсе овцы, я вас призываю ручку поцеловать".
И вот эскадроны заходят крупповской стали в серые фланги, заставляя зарю вечернюю еще краснее стать.
Надеюсь, Оскару простят неумышленную и одновременно известную поэтичность этого описания битвы. Возможно, было бы разумнее, назови я цифры потерь в польской кавалерии и приведи статистические данные, которые с сухой пронзительностью почтили бы память так называемого польского похода. Я мог бы, идя навстречу запросам, поставить здесь звездочку, посулив дать в свое время сноску, а поэму мою не трогать, пусть ее останется.
Сентября примерно до двадцатого, лежа в своей больничной кроватке, я слышал орудийные залпы тех батарей, что занимали высоты Йешкентальского и Оливского лесов. Потом сдался последний оплот сопротивления, полуостров Хела, Вольный город Данциг мог праздновать присоединение своей кирпичной готики к Великому Германскому рейху и безотрывно, ликуя, глядеть в голубые глаза, имеющие один общий успех с голубыми глазами Яна -успех у женщин, -тому разъезжающему стоя в черном "мерседесе", тому, почти без передышки, воздевающему руку под прямым углом фюреру и рейхсканцлеру.
В середине октября Оскара выписали из городской клиники. Прощание с тамошними сестрами было мне тяжело. И когда сестра, ее звали не то Берни, не то Эрни, когда, значит, эта сестра Берни либо Эрни протянула мне два моих барабана, покалеченный, сделавший меня виновным, и целый, добытый мной при защите Польской почты, я четко осознал, что для меня на этом свете кроме жестяных барабанов существует и еще одно: медицинские сестры.
Оснащенный свежим инструментом и вооруженный новым знанием, я, взяв за руку Мацерата, покинул клинику, чтобы, еще не очень твердо держась на ногах вечного трехлетки, отдать себя будням, будничной скуке и еще более скучным воскресеньям первого военного года на Лабесвег.
Поздним ноябрем, во вторник -после недели щадящего режима я впервые вышел из дому, -на углу Макс-Хальбе-плац и Брезенервега, угрюмо барабаня и почти не замечая промозглого холода, Оскар повстречал бывшего слушателя Духовной семинарии Лео Дурачка.
Долгое время мы со смущенной улыбкой стояли друг против друга, но, лишь когда Лео достал лайковые перчатки из карманов своего пальто и стал натягивать эту изжелта-бледную, сходную с человеческой кожей оболочку на пальцы и ладони, я сообразил, перед кем стою, -и тут Оскар почувствовал настоящий страх. Мы еще окинули взглядом витрины в кофейном магазине Кайзера, проводили глазами несколько трамваев пятой и девятой линии, которые как раз скрещивались на Макс-Хальбе-плац, проследовали далее вдоль однообразных домов на Брезенервег, несколько раз обошли вокруг афишной тумбы, изучили объявление, возвещавшее об обмене данцигских гульденов на немецкую рейхсмарку, поскребли ногтями рекламу персил, доскребли под белым и синим до красного, удовольствовались этим, хотели снова вернуться на площадь, но тут Лео обеими перчатками затолкал Оскара в какой-то подъезд, сперва отвел назад затянутые в перчатку пальцы левой руки, потом запустил их под полы своего пальто, порылся в кармане штанов, перетряс его, что-то обнаружил, ощупал свою находку еще в пределах кармана, найдя хорошим то, что было им обнаружено, извлек из кармана сомкнутый кулак, вновь опустил полу пальто, медленно вытянул вперед облаченный в перчатку кулак, выдвигал его все дальше и дальше, припер Оскара к стенке, а рука у него была длинная, а стена была неподатливая, и лишь тогда разжал пятипалую оболочку, когда я уже подумал: сейчас рука Лео вырвется из плечевого сустава, начнет самостоятельную жизнь, ударит в мою грудь, пронзит ее, выйдет наружу между лопатками и войдет в стену этой затхлой лестничной клетки -а Оскар так никогда и не увидит, что было зажато у Лео в кулаке, хоть и запомнит текст правил для жильцов в доме на Брезенервег, который практически ничем не отличался от такового же в доме на Лабесвег.