Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева - Юрий Оклянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуда не случилось. О своих былых изничтожающих оценках покойного юбиляра (назовем их вежливо так) Залыгин даже не упомянул. Раньше тот был хуже тифозной вши, а теперь? Вековечный гений! Причем то и другое — с одинаковой убежденностью.
Святотатство, а к случившемуся подходило именно это слово, сильно обожгло меня в тот день. Оратор как бы вновь подтвердил, что слова нынче ничего не значат, а оглядка на истину никого не занимает. Но это и была банальная эпидемия горбачевской перестройки, вскоре сгубившая страну. Тут уж трудно было промолчать. Чувство поругания не оставляло меня, пришлось взяться за перо. Через какое-то время на освещение проблемы потребовалась и еще статья. Первая из них, где суммировались подобные факты, была построена в форме «Открытого письма писателю С.П. Залыгину»[9]. Воспроизводился там и момент его выступления с капитанского мостика дачного крыльца.
«Говорить Вам было непросто, — всплывала картинка. — Держались Вы, как я заметил, не в пример обычному, напряженно, скованно. Говорили о том, что «в этом корабле» (дача Б.Л. Пастернака действительно внешне чем-то напоминает корабль с носовой застекленной кают-компанией) находится «храм искусства», который будет стоять века. Говорили об отваге капитана и бессмертных творениях гения. А вот простых, человеческих слов, которые, казалось бы, просились сами собой, раз уж Вы решились повторно обратиться к этой теме, так и не произнесли.
Между тем в те самые дни глухой осени 1958 года, когда на здешнее утлое суденышко обрушился небывалой силы штормовой шквал, какой только способны изрыгнуть Нептуны тоталитарного государства, совсем иные заклятия были на Ваших устах (дальше следовали цитаты из погромного письма в журнале «Сибирские огни» насчет «тифозной вши, которая бы обиделась»).
Так зачем же Вы в святой день рождения поэта взошли на крыльцо его дома, красовались там, произносили речь? Ведь для Вас же самого было бы спокойней на сей раз отстраниться, промолчать, коли уж не созрели слова покаяния. Одинаково хотели быть впереди и в хуле, и в хвале?»
Так сама жизнь плодит двуликих Янусов. В одном человеке перед нами сразу — хулитель и хвалитель, изничтожитель и песнопевец труда жизни Пастернака — романа «Доктор Живаго». Тем он и интересен.
Уникальность фигуры оправдывает некоторые дополнительные углубления.
В новосибирскую пору Залыгин в целом переживал духовный подъем, не избегая, впрочем, поступков, за которые позже за ним закрепилось липучее ходовое прозвище — «мастер поворотов».
Он громко дебютировал в журнале Твардовского «Новый мир». Хорошо был встречен читателем первый роман Залыгина «Тропы Алтая» (1962). Уже готовилась лучшая его вещь — повесть «На Иртыше» (1964). Ее главный герой крестьянин-середняк Степан Чаузов. По замыслу автора, это носитель «крестьянской цивилизации». Повесть заканчивается «раскулачиванием» и выселением из села Крутые Луки семейства Чаузовых. Но устранение таких, как Степан Чаузов, означает отсроченную гибель деревни, одной из национальных основ жизни России. Несмотря на умеренные, обыденные тона, неторопливость и даже некоторую камерность повествования, с редкой остротой для подцензурной литературы коллективизация представлена здесь как насилие над народом, уничтожение лучшей части крестьянства. Эту вещь, лучшее из всего им написанного, автор долго вынашивал и, помню, еще до публикации говорил о своем замысле как об «анти-“ Поднятой целине”» Шолохова… Несмотря на несколько стилизованный «мужиковский» язык повествования, по направленности и силе публицистического звучания действительно так оно и было.
Затем последовало присуждение Государственной премии за следующий роман, «Соленая падь» (1967), также печатавшийся в «Новом мире» и особенно нравившийся Твардовскому, — о борьбе с Колчаком в Сибири.
Вскоре Сергей Павлович переехал в Москву. Выжидая квартиру, может, года два вынужденно жил с женой в Доме творчества в Переделкине. Здесь мы общались тоже. Залыгин был почитателем прозы Федина. И не только его деревенских повестей и рассказов. Но и романов трилогии. Высоко ставил и ценил «городские повести» Ю. Трифонова. Одно время был в близких отношениях с ведущим «деревенщиком» Федором Абрамовым, который состоял членом редколлегии редактируемого мной очерково-публицистического альманаха «Шаги». Но затем они разошлись, и вот по какому поводу.
— Абрамов сам себе вредит! — как-то с явным порицанием сообщил мне Залыгин.
Привел один из случаев. После успеха резко критического романа «Две зимы и три лета» (1968) о северной деревне начальство вновь воспылало к Абрамову лаской и расположением, изъявив готовность не только забыть прежние «прегрешения», но и отметить его труд Государственной премией СССР. Уже оформлялись документы, и все об этом знали. А он как раз в этот момент возьми да напечатай в «Новом мире» у Твардовского, находившемся под новыми залпами «за очернительство», одну из самых острых своих повестей — «Пелагея» (1969), которая для них (сами понимаете!) «черным-черна». Лауреатство тут же отпало. «А что бы ему подождать полгода. Получил бы премию — и тогда печатай что хочешь», — наставительно произнес Залыгин и слегка скривился в улыбке: «Нетерпелив!.. Но это случай личный. А мало ли за ним еще такого!»
Но все это были только первые цветочки. Что же затем началось, как покатилось в Москве? Сибирский вроде бы вольнодумец все чаще и круче менял симпатии и ориентиры.
Сначала оттолкнул бывших друзей. В 1970 году, когда добивали «Новый мир», он, выпестовник этого журнала и лично А. Твардовского, один из немногих отказался подписать письмо в защиту журнала, с которым, пытаясь спасти положение, обходили влиятельный актив Ю. Трифонов и Б. Можаев.
Такой отказ со стороны питомца журнала, который открыл ему путь в большую литературу, был настолько неожиданным, что глубоко задел главного редактора. 25 февраля 1970 года А. Твардовский занес в записную книжку свой разговор с С. Залыгиным. Тот как будто ни в чем не бывало, в своей обычной манере воплощенной кротости, накануне к нему подкатился с расспросами о самочувствии. Подход был насквозь фальшивый и неуместный. И Твардовский, сдерживаясь, с гневом это письменно отметил: «Залыгину вчера сказал на вопрос о “настроении”, что не трудно о нем догадаться и что многие, в т/ом/ ч/исле/ некоторые дебютанты “Н.М.”, достигшие в нем высоких степеней признания, еще не отдают себе отчета в масштабах потери. Он “блудливо улыбнулся”, и я, имея в виду его отказ подписать бумагу насчет “Н.М.”, спросил, как дела с квартирой?»
То есть Твардовский намеренно изменил тему разговора, прощупывая одновременно не без намека мотивы, которыми руководствовался в своем отказе подписать коллективное письмо в поддержку журнала С.П. Залыгин. Тот, как было известно, в то время терпеливо выбивал себе большую и самую престижную квартиру на берегу Москвы-реки, в районе Нескучного Сада. Решающую роль в ее получении играл давний сибирский знакомец и руководитель Союза писателей Г.М. Марков. Все зависело от него, все решалось им. Квартиру эту вскоре Сергей Павлович получил. Однако что же за этим последовало?
Отказавшись от одной подписи, Залыгин затем вынужден был поставить много других под бумагами прямо противоположной направленности.
Через некоторое время — подпись под групповым верноподданническим обличительством в «Правде». Там в компании с другими он клеймил позором А. Сахарова и А. Солженицына, «клевещущих на наш государственный и общественный строй». Точно так же, как он клеймил до этого Бориса Пастернака.
Затем уже пошли печатные выступления индивидуального изготовления. Газетная статья против организаторов и авторов бесцензурного альманаха «Метрополь» во главе с Виктором Ерофеевым и Евгением Поповым в момент развернувшейся против них кампании травли. Другая статья — с заверениями в особой не только преданности, но и духовной близости новому кратковременному партийному генсеку бывшему сибиряку К.У. Черненко. Тут уже потеряно было всякое чувство меры. «Именно в том историческом плане и толковании, которое содержалось в речи К.У. Черненко, закончил роман “После бури”…» — даже с таким подхалимским придыханием рапортовал о себе именитый прозаик («Известия», 1984, 24 сентября).
Не стану перечислять всего… Подспудные мотивы поступков для широкой публики тогда были скрыты и неизвестны. Для меня, как, думаю, и для многих других, полнота перерождения стала неожиданностью. Помню, по старой еще логике отношений, в конце эпохи застоя, как-то на пляже Рижского взморья, в писательском Дома творчества в Дубултах, где мы одновременно отдыхали, улучив подходящую минуту, я осторожно попытался «прозондировать» Сергея Павловича. Цель была ясна: для чего и с какой целью все это ему нужно? Хотелось найти внутренние ответы.