Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вынес в комнату, где Изабель вертелась перед зеркалом, жемчужное ожерелье Царицы Александры Федоровны, накинул его Изабель на шею. Она вздрогнула и взвизгнула от прикосновенья ледяных жемчужин с изгибу шеи, к закинутой гортани.
— Нравится?..
Драконий хрип его голоса напугал ее. Она схватила ожерелье в кулачки, отшатнулась от зеркала. Чуть не упала, наступив себе на платяной шлейф.
— Ты чьто, Митья… у тьебе горло боли?.. Ты… выпиль вэн?..
— Нет, я не выпил, — тяжело сказал Митя. — Оно тебе как раз. Будто ты весь век его носила. Иди в Большой театр в нем. Иди. Мужики от тебя просто падать будут. Мне нужно, чтобы от тебя падали мужики. Чтобы они по тебе с ума сходили. Ты мне нужна… такая.
Он подтолкнул ее затрясшимися руками, грубо и властно, к зеркалу.
— Я ведь зверь, Изабель, — зашептал он ей в ухо. — Я ведь зверь. Я кусаюсь. У меня клыки. И я могу прободать тебя рогом. Как бык. И я могу исколоть тебя шипами. Но я не сделаю этого. Ты моя жена. Я могу… если хочешь… покатать тебя на себе. На своей холке. На своем…
Она резко повернулась. Ее локоть ударил по зеркалу. Отраженье поплыло, раздробилось.
— Я бойся тьебья! — крикнула Изабель душераздирающе.
Митя схватил ее, обнял. Он слышал, как страшно колотилось ее сердце.
В Большом театре в тот достопамятный вечер давали оперу Жоржа Бизе “Кармен”. Партер ровно и густо гудел, искрился манишками господ и драгоценностями дам, бельэтаж и амфитеатр весело шумели, обмахиваясь веерами, программками, газетками, платочками — в театре было душно, приятным контрастом к пронизывающему лютому холоду осенней улицы, — с галерки свешивались кудлатые и бритые головы студентов, просачивавшихся в Большой по льготным институтским пропускам. Оркестранты разыгрывались. Нестройный хор настраиваемых скрипок и альтов, гундосенье валторн, киксующие трубы, прозрачный перебор-ручеек арфы. Изабель сидела в ложе бенуара. В ее руке, затянутой в белую, до локтя, перчатку, дрожал веер из белых перьев. Она тихонько поглядывала на свои плечи и думала: о, Митья, издеватель, ну и похудела же я за эти три дня, пока ты…
Она предпочитала не додумывать, что он делал в эти три дня. В эти три дня и три ночи происходило еще нечто, о чем она хотела бы, да не могла рассказать мужу. Может быть, она послушает “Кармен”… и осмелится. В эти трое суток ее осаждали эти ублюдки. Эти политические проститутки, как остроумно называл их Папаша Эмиль. От Бойцовского она отбилась легко. Он приехал вечером, с невообразимым букетом белых роз, с корзиной шампанского, с алмазными сережками на черном бархате подарочной коробочки. Он вел себя архиутонченно. Ей казалось — они оба на сцене. Шампанское ударило ей в голову. Ей льстило, что один из русских магнатов, один из заправил Кремля, у ее ног. Он брал ее руки в свои, нежно касался губами пальчиков. Она смеялась, нюхала розы. Когда он перешел в наступленье, она вскочила с кресла и отвесила ему такую звонкую пощечину, что сама напугалась. Прислугу они с Митей не держали. Они в особняке жили одни. Она поняла, как это было неразумно. Она могла бы позвать на помощь. Бойцовский обнял ее за талию, пытался повалить на диван. Она крикнула по-французски: diable! Они по-настоящему боролись. Она оцарапала ему лицо. Он залепил ей оплеуху — в отмщенье. Она двинула его острым коленом в живот, плюнула ему в грудь, на рубашку, вырвалась, отбежала, схватила столовый нож со стола. “Этим ножичком можно зарезать только креветку, девочка. Только креветку”, - скалясь и отдуваясь, красный как рак, выдохнул Борис Бойцовский. Она наблюдала, как он пятился к двери, оглаживая встрепанные кудрявые волосы, отирая пот с висков, застегивая ремень.
От Прайса она спаслась чудом. Она до сих пор не поняла, как это произошло. Все случилось так быстро, так искусно-незаметно, что и опытный мастер не нашел бы шва, к которому можно было бы подкопаться. Он приехал через два часа после ухода Бойцовского. Без цветов. Без шампанского. У него было такое доброе лицо. Как у Господа Бога на иконе в церкви Космы и Дамиана — Митя водил ее туда. И она, полная пережитым с Бойцовским, бросилась ему на грудь, как бросилась бы Эмилю, Мите. И Прайс не выпустил ее.
Она не помнит… она ничего не помнит…
Пошла увертюра. Отпахнулся занавес. Кровавым веером развернулось действие. Работница табачной фабрики, стуча босой ногой о голые доски сцены, пела знаменитую “Хабанеру”: “Меня не любишь, но люблю я — так берегись любви моей!”
Изабель обмахивалась белыми перьями. Рассеянно улыбалась. Морщила лоб. Музыка врывалась в нее властно, выметая тьму из души. О, любимый, солнечный Бизе, о сладкая Франция. Как все в тебе ярко, ослепительно. И солнце. И цветы. И женщины. И коррида — в Арле и Ниме, в разрушенных античных амфитеатрах. Кармен курит сигаретку, свернутую ею самой, и подмигивает тебе, ведь ты сидишь близко к сцене, в ложе бенуара.
В антракте, выйдя промяться в холл, Изабель отчего-то встревожилось. Ей показалось — за ней следят. Чушь! Кому она нужна!.. А все же зря она отправилась в театр одна, оставив дома Митю. Но ведь надо Митю наказать. Это ему урок. А она так хотела остаться одна и подумать… о том, что такое женщина в мире для мужчины: игрушка… оружие… ставка… человек?.. Толпа рванула в буфет. Изабель, сложив веер, бродила мимо фотографий артистов Большого. Может быть, женщина просто актриса, и ей всю жизнь выпадает актерствовать, лгать, притворяться?..
Какая сложная, странная земля эта Москва… эта белль Моску, и золотой листопад в ней, и осенние холода, резкие, режущие ножом стылого ветра, — таких нету в Париже…
Когда начался последний, четвертый акт, Изабель почувствовала, что ей дурно. Тошнота подкатила к горлу. Она тысячу раз слушала “Кармен” в разных составах и разных театрах, даже на открытом воздухе в Испании, где была полная иллюзия участия зрителя в трагедии, и знала, что Хозе ударит женщине навахой под ребро — там, где бьется сердце. И потечет кровь. И смуглая бешеная цыганка упадет на песок арены — не на театральные щелястые доски. И Эскамильо, в нарядном парчовом нагруднике, убив быка, воткнув в его холку десять бандерилий, вбежит — и увидит труп возлюбленной своей. А Хозе упадет на мертвую и закричит. Он будет кричать так страшно, перекрывая музыку, заглушая оркестр, что она встанет из кресла и закричит — на весь театр — вместе с ним.
Она отбросила на пол веер, вцепилась пальцами в бархатный край ложи. Тенор Хозе рвал душу. Как это певцы могут, рыдая, петь. Она вот не может. Она вспомнила, как все было с Прайсом. Порыв холодного ветра с грохотом распахнул окно, неплотно закрытое. Он, уже лежащий на ней, рыдающей, отпрянул от нее, испуганно вытаращился в темноту. “На балконе кто-то есть, — сказал он бесстрастно, голосом бронзового памятника. — Мне не нужна огласка. Я не обязан давать интервью папарацци. Ты хорошо работаешь, девочка. За сколько ты наняла своего бодигарда?!” Она не двинулась. Только слезы струились по щекам. Он встал с нее, натянул штаны. “Считай, что ничего не было. Тебе все приснилось. Если ты сболтнешь Дмитрию — вы разом лишитесь всего, что у вас имеется в Москве”. Зачем, зачем все это происходит с ней — здесь и сейчас. Не жилось ей в Париже. Им надо быо остаться с Митей в Париже. Но ему там было бы тяжело жить. Видеть стены, созерцать кровать, где они с Андреем были счастливы. Кровать можно выкинуть. Хорошо было Кармен с Хозе. Никаких кроватей у них не было. Пук соломы, выжженная, растрескавшаяся земля.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});