Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воистину этих людей надо бы по всей форме привлечь к судебной ответственности. Если б на нашу полицию можно было положиться! Я не замедлил бы! Но я, к несчастью, достаточно часто убеждался на опыте в бездарности, более того, в профессиональной непригодности стражей нашего общественного порядка, например, в тот вечер в Лисе. Согласен, я был пьян. Сразу же за кирпичным заводом, там, где дорога из Кербруга спускается к озеру, меня посадил шофер фургона, развозивший какие-то продовольственные товары, и довез до вокзала в Лисе. Альберта еще не было, во всяком случае, вокзальный буфет был пуст. Я вышел на перрон. Под высокой крышей три-четыре коммивояжера, рыночная торговка, несколько подростков ждали поезда на Берн. На третьем пути сперва начали загонять на горку три товарных вагона, потом раздался свисток, вагоны снова пришли в движение и покатили обратно. Немного погодя они опять двинулись по направлению к Берну, потом завизжали тормоза, из-под колес посыпались искры, и серые вагоны покатили обратно все по тому же третьему пути. Я не мог больше на это смотреть. Я сел в зале ожидания. Горные вершины в сверкающей зимней белизне, девушка в темных очках, воплощенная голубая кровь, и эдельвейс. «Зимой цены на билеты снижены». Совсем рядом раздался удар вокзального колокола, через стеклянную дверь были видны освещенные часы на перроне. Четверть девятого. На стенке ящика для угля в углу за дверью играли блики пламени из печки. Я прислонился головой к стене, закрыл глаза, но тут быстро нарастающий стук колес возвестил о прибытии пассажирского поезда малой скорости. Я снова повесил сумку через плечо, взял свой чемодан, и когда я выходил, мне пришлось навалиться на дверь всей тяжестью, чтобы она открылась, — такой ветер поднялся. Дверь с шумом захлопнулась за мной. Я наблюдал, как трое пассажиров сошли и как рыночная торговка взбирается по лесенке в вагон со своими корзинами; на ее ногах под юбкой было намотано черт те сколько всякого тряпья. Она повернулась в дверях, поставила корзину, потом подняла ее и исчезла. Сквозь освещенные окна я видел, как она садилась к окну, против хода поезда. Усевшись, она приблизила лицо к самому стеклу. Кого-то, видно, высматривала. Потом она снова встала, опустила стекло и высунулась из окна. «Эй, — крикнула она в направлении тех трех товарных, — это на Берн поезд?» Мужской голос ответил: «Да. Он самый». Она закивала, закрыла окно, села. Поезд-то верный. Но он все стоял. Чего он ждет? Стоит и стоит. Слышно было, как беснуется ветер под высокой крышей перрона. Впереди загорелся зеленый глаз светофора. Поезд тронулся.
Час я убил, читая захватанные газеты в вокзальном буфете. Альберт явился в половине десятого. Не знаю почему, но шумная развязность, с которой он уселся напротив меня и стал звать официантку, немного раздражала меня. Зал наполнялся. Он повернулся и стал довольно беззастенчиво разглядывать посетителей за другими столиками; я видел, как дрожит его рука и когда он потом взглянул на меня своими узкими глазками — этим своим влажным лисьим взглядом, — мне стало ясно, что он где-то уже здорово набрался.
Он засмеялся.
— Так что, стало быть, произошло с этим Карло Педуцци, с этой дурьей башкой? — и мы снова пустились в воспоминания, и вскоре у нас пошел разговор наиприятнейший, и мы выпили вместе несколько стаканов штайнхегера, не без того же, в целом вечер удался бы на славу, если бы под конец, когда уже во всем зале стулья были поставлены на столы, Альберту не вздумалось вдруг снова начать потешаться над нашим «мизерным немецким». Очевидно, здесь надо упомянуть, что сам Альберт родом из Трамлана, центра часовой промышленности, находящегося примерно на языковой границе, которая проходит по Юре; сестра его там, как я позже узнал, содержит нечто вроде гостиницы, а люди там ни по-французски, ни по-немецки прилично говорить не умеют; и именно эта ущербность родного языка, — так я понимаю, — заставляет способнейших из них с чрезмерной остротой воспринимать разные, если можно так выразиться, особенности лексики, грамматики и интонации, и так далее, характерные для — признаюсь, часто действительно трудного для понимания — немецкого языка, на каком говорят в наших краях.
Короче, он снова стал надо всем этим потешаться, называл наш «мизерный немецкий» типичным языком немецких швейцарцев как таковых, нейтралов, которые умеют сидеть между двух стульев и уклоняться от всякой ответственности, языком людей, которые «скромно» объявляют сами себя храбрыми и безукоризненно честными… Все это говорилось из зависти, присущей тем, кто живет по ту сторону языковой границы и толком не говорит ни на французском, ни на «мизерном немецком», аутсайдерам, одним словом, людям второго сорта. В конца концов мне просто надоел этот бесплодный спор. Я пытался остановить его, я слишком устал, к тому же официантка объявила, что буфет закрывается, я несколько раз отодвинул от себя его тощую физиономию, несколько человек орали на меня — куда же запропастился Альберт! — отражения, или размножившееся, или, по крайней мере, расщепившееся надвое или натрое и все же по-прежнему нормальное человеческое лицо, а может, лисье, черт его знает; меня нервировал весь этот шум, визг официантки и пьяное упрямство размножившегося Альберта, я уперся руками в стол и как сумел встал: описывая круги, нагнулся и поднял свою сумку, сумел схватить и ручку чемодана, смел на своем пути триста куниц и бог весть сколько официанток, стулья с грохотом посыпались на пол, я прошел сквозь остекленелые, озеркаленелые двери, отодвинул рукой стену и наконец очутился на воле. Шел дождь. На булыжной мостовой сверкало черное небо. Кто-то увещевал меня.
Видимо, я немного задремал, во всяком случае, когда я открыл глаза, все было совсем по-другому. Я лежал на спине. Надо мной — узкое, высокое пространство, вокруг — голые стены, окна не было, и постепенно я различил луч света, исходящий справа и падающий на стену слева от меня. Там, где он падал на поверхность стены, видны были расплывчатые очертания пятна от сырости. Я повернул голову, посмотрел на дверь. И она голая, без ручки. На уровне глаз в ней было отверстие, откуда и падал свет.
Слышались голоса. Стрекотала пишущая машинка, кто-то смеялся, захлопнулась дверь.
— Давай же наконец, — сказал кто-то, и другой голос, басовитый, — наверное, он принадлежал толстяку, — произнес мое имя. Застучала машинка.
— Родился девятого июня тысяча девятьсот тридцать первого года в Мизере (кантон Золотурн), метр восемьдесят два, шатен, холост, нет, фотограф, один чемодан. Одежда. Белье. Один пакет с фотографиями. Одна сумка кожаная. Три фотоаппарата с принадлежностями к ним. Нет. Куртка вельветовая, бежевая. Изношенная. Брюки полушерстяные, темно-коричневые, на правой штанине заплата. Черные полуботинки. Нет.
Теперь заговорил первый голос, более молодой, еще под стук машинки. Когда стук машинки прекратился, в наступившей тишине я понял только: — «…прос. — И: — Давай дальше».
— С семьей все в порядке. — Это снова был толстяк. — Начальная школа в Мизере, если я его правильно понял, а что было потом, я так и не разобрал, Обонн, что-то он там все время плел насчет Обонна, и насчет Лозанны, наверное…
— Неважно, — перебил его второй. — А ты что, свой собственный почерк не разбираешь? Давай запишем: пребывание в Обонне, кантон Ваадт.
— Ну и хватит, Хуго. А ну-ка покажи эти фотографии.
— Погоди, у меня тут еще кое-что осталось: потом снова в Фарисе. У Цоллера и Кº, фотоателье.
Машинка застрекотала.
Я потянулся за сигаретами. Сел. Свет из двери колебался. Это было, очевидно, смешение электрического и дневного света. Карманы брюк были пусты. Я хотел взглянуть на часы. Часов не было. Я продолжал сидеть, упершись локтями в колени. Справа, под самым потолком, я заметил отверстие для вентиляции.
— Фотоателье Цоллер и Кº. По-видимому, фотографом. — Снова машинка.
— Выехал в тысяча девятьсот шестидесятом году.
Да пиши же: в шестидесятом году, в июне. Кажется, тогда дождь шел. Но почему он выехал, он сказал, что не помнит. Напиши: «Причина» — и поставь вопросительный знак.
— Закруглялся бы ты поскорее, Хуго.
— Нельзя ж так! Мало того, что, когда я его привел, тебя не было на месте! Этак можно было его и вообще не приводить. Я только вышел из дому и начал обход, подхожу к вокзалу и слышу шум. Иду туда, но там только один и орет. А этот…
— Знаю, Хуго, ты уже все это рассказывал два часа назад.
— А другой орет на него, а у этого глаза закрыты. Спал, похоже.
В соседней комнате послышались шаги. Хлопнула дверь.
— Прекрасно, — сказал толстяк.
Я услышал, как щелкнула зажигалка, еще и еще раз, я начал считать — после девятого щелчка на мгновение наступила тишина. Потом снова неразборчивое ругательство, и тут же он открыл ящик, закрыл, выдвинул другой, зашуршал бумагой, пробормотал: «Черт побери», с шумом задвинул ящик, встал, явно обошел вокруг стола. Снова бормотанье и снова тишина. Наверное, он стоял у окна, уставившись в пустоту. Я представлял себе все это, и тут в моем сознании всплыло его лицо, — круглое красное лицо любителя выпить, я видел его сегодня ночью, да, седые волосы над большим, полным лицом, маленькая сигара между губ, мешки под глазами, я ведь знал это лицо, вот теперь он вынимает окурок изо рта и говорит хрипловатым голосом: «Уехала. Она уехала. К Люси Ферро. К тетке своей. Уехала», он все повторяет это; я встал с матраца, подошел к двери без ручки и приблизил лицо вплотную к отверстию.