Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я все же решил вести свои записи в двух вариантах. Одни, в котором я восстанавливаю истину, я по-прежнему буду хранить здесь, в щели между стеной и балкой. Другую связку я отправлю Альберту. Я дополню ее. Пока буду складывать листки в портфель, а когда придет время, отправлю с коротким сопроводительным письмом в Трамлан, на адрес его сестры. Там, как он мне однажды признался, она вместе со своим мужем, неким Борелем, держит ресторанчик «Фонтан пива», но об этом я, кажется, уже упоминал. Я напишу ему: «Милый Альберт, ты довольно часто, хоть и в шутку, брал на себя роль чего-то вроде моей совести; с другой стороны, ты часто утверждал, что люди, подобные мне, не должны обращать внимания на сплетни. Мало того, ты утверждал, что эти сплетни существуют лишь в моем воображении. Ты знаешь, как глубоко оскорбило меня тогда это твое предположение. Я и сейчас как будто слышу твой голос: „Ну почему ты все всегда принимаешь на свой счет?“ Поверь мне, Альберт, я знаю, что говорю.
Остаюсь глубоко огорченный клеветой, которая обрушилась на голову твоего старого приятеля, так сказать, в городе его детства и которая, по несчастному стечению обстоятельств, выглядит весьма правдоподобной, с сердечным приветом, твой Каспар». И постскриптум: «Прилагаю свои записи; в них я пытаюсь по возможности дословно воспроизвести то, что чуть ли не каждый вечер слышу от здешних обывателей или от Мака (ты помнишь Мака, укротителя улиток?). Скоро напишу подробнее. Ну, что ты теперь скажешь?»
Без сомнения, он прав: в принципе не следует придавать значения людским толкам. Но в конце концов всему же есть граница. Например, я совершенно не намерен, да и не в состоянии молча смириться с явной тенденцией не только представлять в извращенном виде, но и сознательно замалчивать мои заслуги, мои усилия, направленные на благо Триполисштрассе. Как я тогда из кожи лез, сколько сил положил, чтобы предостеречь народ против крикунов типа Шюля! «Он бессовестный хам, — говорил я всегда, — если вы доверите ему руководство, он вас предаст. Подумайте о том, что говорю вам я, Каспар Турель, — он вас предаст!»
Видит бог, даже в последнюю минуту я пытался предотвратить худшее. Я позволю себе здесь, ничего не утаивая, изложить факты, касающиеся того собрания. Оно состоялось в самом просторном из трех складов. Когда я в начале девятого явился туда, собралось уже более двухсот человек, в том числе женщины; они кучками стояли между штабелями труб, а сами штабеля, облепленные людьми, напоминали виноградные грозди. Отдельные фигуры, почти неразличимые в полумраке, маячили за проходом.
Когда я вошел, царило всеобщее оживление. Меня приветствовали громкими криками, и я тут же направился к моим друзьям с вращающихся печей. Они немного подвинулись, и я сел рядом с ними на второй штабель от стены. Передний штабель, у самой торцовой стены, был пуст. Он был сложен перпендикулярно к стене, и на нас черными сотами смотрели отверстия труб. С высокого потолка светила единственная лампа, ее свет пробивался сквозь завесу пыли и дыма от трубок и сигарет, которая взмывала вверх всякий раз, как дверь отворялась, пропуская опоздавших. Кругом громко разговаривали, сидевшие на штабелях весело перекликались друг с другом, и тут позади нас вдруг раздались бурные аплодисменты. «Рабочие с карьера», — сказал кто-то рядом со мной, как мне показалось, немного презрительно. Впереди на штабель поднялся Шюль Ульрих, аплодисменты усилились, и Шюль заговорил своим хриплым громким голосом — не столько говорил, сколько выкрикивал. Начал он с грубых нападок на профсоюзное руководство — оно-де соглашается поддержать забастовку только в случае выполнения многочисленных бюрократических условий; и он, Шюль, предлагает, чтобы мы взяли это дело в собственные руки, мы достаточно сильны, и нам не нужно ничье согласие. Овации отдались эхом в пустом высоком помещении, и от этого стали вдвое сильнее, и я почувствовал, как именно в это мгновение людей вокруг меня вдруг охватило странное возбуждение. Оно еще возросло, когда Шюль перешел к нападкам на Пыльную ведьму, как он ее называл, на старую фрау Стефанию — он обвинял ее в скаредности, а администрацию завода в коррупции и неспособности к действиям, и я отчетливо видел, как ненависть, которая так и перла из его голоса, даже еще больше, чем из слов, заражала толпу вокруг меня лихорадкой разрушения. В воздухе висело насилие, суд Линча — и было отчетливо видно, как эта реакция слушателей, в свою очередь, воздействовала на оратора и побуждала его неистовствовать еще больше. «Гнать их всех поганой метлой, — надсаживался он. — Растоптать их, стереть с лица земли!» — и дальше в этом духе, голос его сорвался, овации сопровождали каждое его слово, теперь уже почти неразличимое в шуме. «К оружию! — орал он. — Смерть пыли!» — и вдруг, еще не зная, что я скажу, я понял: сейчас я встану и заговорю, немедленно, ибо надо предотвратить неизбежное. Иначе этот обезумевший подстрекатель использует возбуждение толпы и организует какую-нибудь акцию, например, марш к дому фрау Стефании или поход в производственные цехи, где, судя по всему, уже никто не сумел бы обуздать жажду разрушения, охватившую зараженных фанатизмом людей.
Я встал. Все обернулись ко мне, все глядели на меня с удивлением.
— Погодите, — сказал я. — Минуточку. — Я стоял теперь на нашем штабеле, спиной к Шюлю, поставив ногу на самую верхнюю трубу, вокруг меня — кожаные куртки и картузы, и во внезапно наступившей тишине я начал свою речь. Я сказал: — «Вы знаете меня. По профессии я фотограф. Одна пылинка может испортить снимок. Поэтому внимание к пыли — моя повседневная обязанность, даже если иногда я сознательно делаю дефокусированные снимки. Пыль, конечно, так же необходимо связана с землей, как огонь с дымом. Но здесь у вас пыль особая. Просыпаясь по утрам, я чувствую ее запах, я чувствую ее привкус в воде, слышу ее скрип под ногами, она скрежещет в дверях и звенит в воздухе, когда ветер горячими облаками несет ее мимо окон. Я вижу ее, когда она летит с заводских крыш и из труб, я вижу ее на улицах, на стенах, и на деревьях восточной части Мизера; засыпая, я ощущаю ее у себя в легких. Она вокруг нас и внутри нас, и она на каждой моей фотографии».
Некоторые кивали. Я сделал паузу, оглянулся на Шюля и услышал в почти бездыханной тишине, как эхо откликнулось — «…афии». Шюль старательно закуривал сигарету. Но даже на таком расстоянии — добрых восемь метров — я видел, как дрожат у него руки. Очевидно, от моего выступления он поначалу потерял дар речи. А может быть, поскольку я говорил хоть и спокойно, но быстро и напористо, он решил, что лучше дать мне высказаться.
— Вы видите, — продолжал я, — я вас понимаю.
И хотя здесь сегодня шла речь также о повышении заработной платы и о сокращении рабочего дня, в основном вы боретесь за устранение пыли. Вы предъявите ваши требования. И чтобы они были действенны, вы сопроводите их угрозой. Угрозу эту вы в случае необходимости сможете осуществить. Объявите забастовку. Но забастовка — это насилие, ведь в ваших контрактах не записано право на забастовки. А можно ли, — спросил я их, — устранить беззаконие при помощи насилия? Ведь всякое насилие вызывает ответное насилие. Куда же это приведет? — И я воскликнул: — Беззаконие лишь тогда воцаряется безраздельно, когда умолкает всякое слово протеста. Вот о чем должны вы подумать, и когда вы осознаете это, вам станет ясно: речь идет о том, чтобы помешать безраздельному воцарению беззакония на Триполисштрассе. Вот где, по-моему, наша задача, наше поле деятельности. Протест, непрерывные демонстрации против пыли и против тех, кто ее производит.
На тускло освещенных лицах слушателей появилось беспокойство.
— А как протестовать? — крикнул кто-то, пока я переводил дыхание.
— Например, — ответил я, — вы принимаете сегодня решение через совет ваших представителей, то есть через комитет, в письменном виде передать ваши требования этой бестолковой старухе или ее управляющему. Предоставляете им, например, месячный срок для ответа. И начиная с завтрашнего дня ежедневно работаете на десять минут дольше, зато собираетесь, скажем, в одиннадцать часов утра на десятиминутный митинг протеста. Митинг в молчании, ежедневный молчаливый протест. Без сомнения, вам придут в голову и другие формы, и чем дальше…
Мне не дали договорить. Теперь-то я уверен, что еще во время моего выступления Шюль знаками приказал своим подручным, сидевшим сзади, парализовать действие моих слов, инспирируя беспокойство. Только так я могу объяснить, почему контакт между мною и слушателями, необычайно тесный во время первой половины моей речи, постепенно ослабел и в конце концов порвался. Конечно, я не записной оратор, но тогда, на складе, формулировки, которые рождались у меня под влиянием момента и которым моя собственная глубокая вера придавала убедительность, безусловно, возымели бы эффект столь же непосредственный, сколь и прочный, если бы эти примитивные крикуны под руководством Шюля Ульриха не спровоцировали мое поражение. Я не боюсь назвать это поражением. Но на самом-то деле я вышел победителем. Они знали это, и потому им ничего не оставалось, как поднять бессмысленный крик. Да, не скрою, меня перебили возгласами вроде: «Да чего ему надо?», «Забастовка — и никаких гвоздей!» — и когда я умолк и стал смотреть на дебоширов, сказалось, что Шюль уже стоит или сидит где-то сзади, в толпе среди них. Наверное, он незаметно пробрался туда, пока я говорил. Парни с карьеров, запасшись несколькими ящиками пива, взгромоздились на самый высокий штабель, и там находился сейчас и он, и с их помощью, так сказать, снова захватил руководство, которое столь досадным образом ускользнуло было от него. Дальнейшее меня мало интересовало. Я стойко боролся, я призывал их прислушаться к голосу разума, хоть и безуспешно, как теперь выяснилось, — и после этого я ушел; вот и вся правда.