Люся, стоп! - Людмила Гурченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что говорить обо всех его картинах? Зрители знают все реплики из его фильмов, все смешные и драматические моменты. Эльдаровские картины как школьные стихи, которые никогда не забудешь. И вот он сидит, и собирает силы для съемки. Нет-нет, Элик, я тебя не подведу. От меня ты не получишь ни одного негативного оттенка.
Так это и было. Картина снималась в бешеном ритме, почти без выходных. Самым светлым, точным, собранным в этой картине был Эльдар. Ну и память… Через неделю после съемки объекта «Сторожка на кладбище» слышу телефонный разговор с монтажером фильма:
«Нет, вы посмотрите внимательнее третий дубль… да… там Ахеджакова великолепно упала… нет-нет, это именно в третьем…»
Ну?! Это ж надо! После этого объекта столько всего наснимали… Нет, он помнит, что именно третий… Ну Эльдар, ну зверь! И сама подбираюсь. Чтобы не опростоволоситься.
«Сторожка на кладбище»! Кладбище. В детстве, после войны, я испытывала свою силу воли. Я уже видела виселицы, видела горы замерзших голых трупов. Бомбежки, пожары, кровь. Меня уже с десяти лет этим не проймешь. Ходила я и босиком по снегу, как Зоя Космодемьянская. Но в двадцать лет поняла, что в капроне и туфельках ходить по снегу значительнее холоднее. Но это потом, через десять лет. А в девять!.. А смогу ли я одна вечером пройтись по кладбищу? А не выйдут ли мне навстречу скелеты? Надо попробовать. Страшно. Бежала оттуда во все лопатки. Сходила днем. Да нет, не страшно. Но ощущение вселенской пустоты, ощущение устрашающего, беззащитного одиночества осталось. Ну, тянуло меня туда. Тянуло, и все.
А сейчас, когда мы снимаем на Ваганьковском кладбище, я иду во время перерыва к своим Маркам. Я старая, без зубов, с красным носом, в розовом костюме «клячи». Меня никто не узнает. Даже музыкант, играющий на трубе, который всегда мне кивает. Я всегда даю ему денег. Помочь музыканту — святое дело. Во всех странах. А как же?
Как легко играть роль, когда не думаешь о фигуре, сутулой спине, не боишься сморщить лоб и забываешь об опущенных уголках рта. Уходишь в глубь своих мыслей… И никто из прохожих не отвлекает.
Мне идется свободно, я могу думать о своем горе. Сначала иду к маленькому Марку. Стою и не знаю, что ему сказать. Только мои прежние фантазии стираются, растворяются. Ах, как мне мечталось… Я иду с ним под ручку. И все у меня спрашивают: «Скажите, разве у вас был еще и сын? Кажется, у вас одна дочь…» — «Да, дочь у меня одна. А это… а это мой внук… Его зовут Марк!!!»
И я вижу растерянные лица… И вижу, как они восхищаются статным красавцем, который влюбленно смотрит на Люсю…
Нет. Никогда этого не будет. Никогда. Какое противное окончательное слово.
А потом плетусь к папе Марку. Ну, ему-то мне всегда есть что сказать, о чем посоветоваться. Я ему рассказываю все. И про Марика, и про свою картину. И говорю, что стою не такая красивая, как он любит, но это роль. А в следующий раз я приду нарядной. Ах, папочка, «дорогенький мой». Ты бы, конечно, ничего сегодня не понял. Даже Лёля совсем отстала от жизни. Как много ты мне рассказывал о русском характере… «Помнишь, про Гогаля, про тройку?» Что-то происходит, папочка, с русским характером. Дрались, ругались, братались, открывали души и поддерживали друг друга… Что я могу тебе, папусик, сказать… Что-то все сыплется… Никто не доверяет друг другу… Горько.
Знаешь, я думаю, что сейчас на счастье могут надеяться только наивные мечтатели. А так… Предают друг друга. А близкие и, казалось, такие влюбленные — исчезают, растворяясь в толпе. Горько. Но вот и кончился обеденный перерыв. Надо «иттить» на работу. Как и в детстве с утра я слышала: «Надо иттить у школу, моя птичка, иттить грызть гранит науки. Ето главное». Так я, папочка, и живу. Только семья наша сильно изменилась. Прямо даже не знаю… не знаю, как и быть. Мама пишет мне письма, где говорит, что нас разлучили злые люди. Как будто она сама меня с двадцати лет не защищала от злых людей. Ей у Маши хорошо, там она нужнее. Но болят ноги, и ей нужен врач. В больницу она идти не хочет. Пусть, говорит, как раньше. А раньше, когда она жила со мной, врач, Костин друг по армии (впоследствии уехавший в Америку), приходил к ней. Он врач от природы. Поговорит с ней, выслушает ее внимательно, пощупает ноги, погладит по плечу. И смотришь, мама уже улыбается, грусть в глазах исчезает. И те лекарства, которые она еще вчера проклинала, как и всю нашу советскую медицину в целом, уже и хорошие, и полезные, и молодцы те, кто их изобрел.
«Ах, какой врач Янкель! Вот человек».
Врач, как и актер, — профессии, которым не обучишь. Гениальная Раневская так и сказала: всему можно в жизни научиться. А врач, учитель и актер… с этим рождаются.
В общем, нужен врач. Болят ноги. Это единственная в мамином здоровье проблема. Никогда она не была в поликлиниках. Никогда не сдавала кровь, никогда не делала флюорографию. Однажды, после войны, — нет, папа еще не вернулся с фронта, значит, это было перед Победой, — у мамы начались сильные боли в животе. Телефонов у нас на Клочковской не было. «Скорой помощи» тоже не помню. Наши соседи, Соня и Шолом, остановили грузовик, и мы с мамой поехали в больницу. Какие больницы в разрушенном Харькове? Какое-то одноэтажное здание, наскоро отремонтированное. Окна открыты. Лето.
Маму положили, ей очень плохо, она бледная, стонет. Мне так страшно. Я ее никогда еще такой растерянной не видела. «Сиди здесь. Никуда не уходи», - приказала она мне перед тем, как ее увели внутрь больницы. Сижу. Жду. Думаю: если мама умрет, то меня отдадут в детский дом. Их, этих домов, тогда ого сколько было. И мама меня пугала: «Если будешь врать, отдам тебя в детский дом. Там ты увидишь, где раки зимуют». Мне так интересно было, а где же это «там» зимуют раки? От одного слова «зима» уже становилось страшно. Боюсь я детского дома.
Мамочка, дорогая, не буду врать, буду хорошей, «примерной», как говорила моя бабушка Татьяна Ивановна, мамина мама.
Сижу, погруженная в мрачные мысли. Как вдруг надо мной открывается окно: «Люся, держи!» И на меня летят мамино платье и рыжие босоножки на толстых каблуках. Моя мама в одном трико выпрыгнула из окна высотой около полутора метров. Я до окна не доставала. Я ловила вещи в воздухе. Это было ощущение волейбола. И мы побежали с ней быстро-быстро, подальше от больницы, от врачей. И все. Больше моя мама никогда в жизни ничем не болела. Ни на что не жаловалась. А папа не выходил из поликлиник. Ходил туда часто, с удовольствием, как в церковь. Носил то шоколад, то сигареты медсестрам и врачам.
И вот моя мама заболела. После смерти Марика она сломалась. Жизнь ее стала бессмысленной. Она его любила безумно. Она, наверное, не понимала его смертельной болезни. Стоило Марику ее обнять и сказать: «Дорогая моя бабуля», - как она молодела, становилась проворной и «чуковной» и не понимала, что он ее отвлекает, закрывает ей глаза.