Мицкевич - Мечислав Яструн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если гигантские межпланетные пустыни изумляют нас, как только мы пытаемся кое-как представить их протяженность, переданную в числах, то это потому, что наше существование абсолютно несоизмеримо с этими гигантами мертвой природы, настолько несоизмеримо, что мы не в состоянии снабдить их каким бы то ни было комментарием.
На привале в Андеер путникам улыбнулась маленькая девчушка, дочка трактирщика. Мицкевич смотрел на нее с нежностью, а это с ним случалось редко, ведь он говаривал, что дети милее всего тогда, когда плачут, то есть тогда, когда их выносят из комнаты. Его суровое лицо похорошело от сияния, которое падало на него как бы изнутри и озаряло его целиком; оно напоминало лампу, пылающую в каменной нише.
— О чувствах своих никто по воображению судить не может, пока их не испытал в действительности. — И прибавил еще, улыбаясь: — С детьми, как со стихами: их труднее всего купать и причесывать, как стихи труднее всего не писать, но поправлять.
Выйдя из Андеер, путники восхищались каскадом Рейна, который, ниспадая с шумом белых вод в долину, соединяется там с потоком Аверзербах. Наконец по зигзагообразной дороге путники спустились под гору.
Трактир в Сплюгене (он и по сей день существует в этой старинной деревушке) хранит в книге постояльцев фамилии обоих путников. Оба сочинителя указали, что они прибыли из Петербурга. Тут, в этом старом трактире, перед подъемом на гору Сплюген Мицкевич написал последнее свое стихотворение к Марыле.
Каменная суровость природы вырвала из его души это творение, столь взволнованное, что, когда его читают вслух, между строками стиха так и слышится прерывистое дыхание поэта. В нескольких строфах передана высокогорная атмосфера Альп, все это дано только намеком, но так, что пластичность этого намека куда выразительней и полнее, чем самое подробное описание ландшафта.
Широкие строки вздымаются и опускаются, как волны, в звучных строфах рокочут водопады, в них мерцают глетчеры и ощутима твердость влажного гранита. В финале стихотворения идет речь о счастье недостигнутом, да, по-видимому, и вовсе недостижимом.
Но разве эта мечтательная идиллия среди враждебной человеку природы уже сама по себе не оказывается высочайшим счастьем?
Мы в горной хижине нашли б себе приют:Тебя своим плащом я приукрыл бы тут,Чтоб ты у камелька пастушьего свернуласьИ на моем плече заснула и проснулась!
Женщина, к которой были обращены эти стихи, по сути дела, уже не существовала, ведь она не была уже той сентиментальной барышней, которая словно бы вышла из поэзии Гёте и Шиллера и, представ перед юным поэтом на фоне парка в Тугановичах и озера Свитезь, разожгла его пышную фантазию.
Нет, она не была уже той девушкой. Да, может быть, впрочем, и не была ею никогда. Может быть, она только присвоила себе на этот краткий срок, на год, на два или на один-единственный день черты Амалии, улыбку Лотты, а может быть, она и не существовала никогда.
Путники ехали сквозь дождь и туман. Но вот альпийские ели исчезли, появились первые виноградники, а потом — уже внизу, в долине — каштаны и орешник. Мицкевич и Одынец увидели первый итальянский городок — Кьявенну.
В РИМЕ
Вам не хватает отечественной стихии, того, что извлекается из родимой почвы, того, что древние называли Genius loci.
Из Ронсильоне выехали утром 18 ноября. Веттура, запряженная четверкой лошадей в поводьях, катилась легко. Путники увидели залитые утренним солнцем невозделанные поля Римской Кампаньи, Campimaladetti. Стада огромных буйволов то и дело преграждали им дорогу. Пастухи на лошадях так и вились вокруг каждого стада, остроконечные шапки придавали им варварский вид, поперек седел у них лежали длинные палки. Рядом со всадниками по земле стлались их тени; сильно укороченные, они чем-то напоминали силуэты татарских воинов.
День был чудесный, зеленые долины, холмы и рощи напоминали путешественникам пейзажи родной Литвы. Они могли оперировать этим языком подобий и сходств, из которых исходит наша любовь к миру и людям. Пейзаж или человек, в котором мы не умеем открыть ни одной знакомой черты, пробуждает в нас разве только чувство чрезмерного одиночества. Вид неведомого нам города, когда он появляется внезапно в отдалении, всегда напоминает нечто уже некогда виденное нами, какое-то внезапно обнаруженное, нежданное сходство позволяет нам не ощущать враждебной отчужденности, с какою мы разглядывали бы предметы, совершенно незнакомые нам, если бы это только было возможно.
Солнце поднималось все выше. На одном особенно прелестном повороте дороги, с которого уже был виден купол собора Святого Петра, господствующий над городом, оба поляка вышли из экипажа, распрощались со спутниками и с веттурино, чтобы, взяв пример с пилигримов, пройти остаток пути пешком.
Город быстро приближался к ним, ибо они шли, не жалея ног, а ноги после долгого бездействия отлично им служили. Вскоре они подошли к Тибру, который показался им узеньким и грязным.
Реки, которые мы рассматриваем на картах, реки, упомянутые в истории, воспетые в поэзии, всегда разочаровывают, когда мы разглядываем их в действительности. Это чувство знают многие поляки, которым впервые в жизни довелось собственными глазами увидеть Вислу.
Теперь путники сели в легкий кабриолет. «С нетерпением и волнением, — писал позднее Одынец, — мы въезжали в Рим… Проезжая мост на «белесом Тибре», славный победой Константина над Максентием, и вспоминая о легионах, мы увидели из-за горы нечто подобное остриям копий; это были уши стада ослов, которых понукали облаченные в живописные лохмотья итальянцы; и вот разговор зашел о тогах, туниках, наконец, о консулах. Затем мы повстречали трех тучных аббатов. На каждом шагу возникали подобного рода контрасты между воспоминаниями и действительностью».
Они по немалому опыту уже постигли тот второй этап узнавания великой новизны, когда сходства уступают место различиям, а туманная фантазия вступает в спор с тем, что видишь собственными глазами; это мгновенье, полное наслаждения, всегда, однако, близкое к пределу, за коим начинается разочарование. «Недостаточно просто существовать, надо еще где-то обитать», — уловил и воплотил эту мысль
Одынец, ставший вдруг отчаянно прозаичным. Битых два часа плутали они по разным улицам, от трактира к трактиру, чтобы найти, наконец, приют в «Albergo di Europa», на Kopco. Сняли две комнатушки очень дешево, за пять паоло в сутки. Комнатушки, обитые зеленым сукном, отличались всеобщим в эту пору недостатком — в них было ужасно холодно. Мицкевич, всегда такой зябкий, закутался в плащ, но и это не помогло. Тогда путешественники пошли пить кофе и задымили сигарами. Их до того заняли эти пустяковые дела, что они не заметили даже прелести Корсо — по этой красивой улице беспрерывно катились коляски, экипажи, кабриолеты. Уже лежа в постели, они мечтали о добрых литовских печурках, в которых громко потрескивают сосновые поленья.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});