Школа добродетели - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль о собственной смерти напомнила ему про сон, и теперь он вспомнил еще одну деталь. Во сне он был молодым, очень молодым человеком, неженатым и непристроенным, а старики выглядели древними, как друиды, словно принадлежали к иной расе. А потому, решил Гарри, они копали собственную могилу, а он наблюдал за ними сверху. Они принадлежат прошлому, он глядел на них и чувствовал, что видит прошлое. Это старость против молодости: они с Мидж молоды, а Томас стар. Невозможно поверить, что Томас ненамного старше его — ведь Томасу девяносто, а Гарри вечно двадцать пять.
«Нет, — подумал он, — я не могу позволить моей любимой состариться с этим человеком. Томас уже принадлежит смерти, как мой отец, мой несчастный утонувший отец. Они призраки — дунь, и исчезнут. Я стою высоко над ними. Мне нужно лишь протянуть руку и взять женщину».
На раннем этапе взаимной любви человек чувствует в себе способность существовать за счет чистого блаженства, питаться им, как святыми дарами. Позднее этого оказывается недостаточно. Даже если ангел сойдет с небес и начнет заверять его, что Мидж будет любить его вечно, этого недостаточно. Он должен полностью и абсолютно владеть ею. Дверь закрыта, щеколда задвинута. О счастье, о боже…
Гарри вскочил на ноги. Сила и энергия страсти почти подняли его над землей. Он включил телевизор, потом поспешил на кухню, неловко ударился о раковину. Он стоял, глядя на новую кастрюлю, на чайник, ножи, вилки, и улыбался при мысли о том, как это понравится Мидж. Он вспоминал, как делал эти покупки, и представлял себе, как она будет выговаривать ему за неправильный выбор. Гарри повернул кран и увеличивал силу струи, пока шумный яростный поток горячей парящей воды не забарабанил по раковине изо всех сил, и вскоре сушилка, окно и его костюм покрылись водяными брызгами. Он сунул руку под горячую воду, почувствовал ее напор и тут же выдернул. Вода оживила болезненный ожог от уголька, полученный во время спора с Эдвардом. Гарри быстро выключил горячую воду, включил холодную, подставил под нее больную руку, а потом завернул ее в полотенце и тут же вздрогнул от ужаса, услышав у себя за спиной голос Томаса Маккаскервиля.
«Черт возьми, — подумал он, — это же телевизор! Даже здесь мне не отделаться от Томаса. Но какой странный случай! Нужно еще об этом подумать — тут возможны любопытные варианты. Двое могут творить магию».
Он вернулся в маленькую гостиную, нянча больную РУКУ-
Томас, крупным планом, с важным видом смотрел в камеру, и яркий свет показывал подробности его внешности, незаметные в обычной жизни. Гарри смотрел на крупное, напоминавшее морду фокстерьера лицо, на котором отражались энергия, воля и интеллект, холодные светло-голубые глаза, увеличенные толстыми очками, аккуратную челку светлых волос. Подстриженная борода немного напоминала бороду раввина. Гарри подумал, что никогда еще не видел Томаса так ясно. Он выбрасывал слова, словно гранулы высокого нравоучительного шотландского голоса, и на его губах закипали капли слюны.
— И потому мы должны жить со смертью и рассматривать ее как вдохновение и право, последнее драгоценное владение, принадлежащее нам, поскольку ничего другого нет на этой сцене, где все — суета сует. Так называемая жажда смерти не есть нечто негативное, а один из наших чистейших инстинктов. Каждая религия требует от нас умереть для этого мира. Смерть, согласно восточной мудрости, — это образ разрушения эго. То, что мы видим в ней, сводит мир в небытие, а то, что видит мир, есть небытие. Нирвана, прекращение всех эгоистичных желаний, освобождение от мучительного вращающегося колеса иллюзорных страстей, представляется как небытие, прах и пепел, каковыми видится все материальное и плотское в свете вечности, сияющей не во временной «вечности», но в «сегодня» с его справедливостью к каждому мгновению наших беспутных бессвязных жизней. Смерть — это смерть эго, и в этом смысле она является естественным правом, провозглашенным теми, кто решает умереть в этом мире путем разрушения тела, этого узилища души. Таким образом, разрушение тела есть образ раскрепощения души. А освобождение души есть цель истинной психологии. Смерть — единственная и лучшая имеющаяся у нас картина более полной, более хорошей жизни, к которой мы стремимся, которой мы жаждем в нашей темноте, не понимая этого. Смерть — это центр жизни. Мы должны выучить, что мы уже мертвы, душа должна выучить это теперь, здесь, в настоящем, кроме которого у нас ничего нет; усвоить урок полной свободы. Мы должны услышать голос пленной души, всех пленных душ, заходящихся в крике в наш век совершенных технологий: мы умеем излечивать телесные недуги и посылать по воздуху изображения, но постоянно мучаем наши мысли и желания образами сладкой жизни, полной жизни, dolce vita[55], жизни на манер богов; мы жаждем красоты и юности, свободного секса, власти и обаяния богатства; хотим иметь загорелое тело, стоять на солнечном пляже в набегающих ласковых волнах. Разве это не есть картина счастья? Так мы ежедневно и ежечасно предаемся заблуждению, впадаем в неудовлетворение и полнимся тщеславными разрушительными желаниями. И именно от этого освобождает нас опыт смерти, подготовка к смерти в жизни, подготовка, которую мы не должны отодвигать на беспомощную старость. Иначе, когда придет наше время, мы не сможем извлечь для себя выгоду. Время смерти — сейчас.
— Да заткнись ты, старый идиот, — сказал Гарри, выключая телевизор.
Томас был аннигилирован, его крупное, ярко освещенное лицо померкло и исчезло, его четкий высокий голос смолк.
— Взял бы и убил себя, старый придурок! Так ведь нет, ты будешь жить, процветать и жиреть на чужом желании умереть.
Гарри постоял немного в середине комнаты рядом с красивым креслом. Он подумал: «Да, как забавно, точно так и есть. Так оно и будет. Именно там мы с Мидж и окажемся — на солнечном берегу, ощущая ногами ласковые набегающие волны, и у нас будут молодые загорелые тела. Мы будем держать в руках стаканы с вином. За спиной у нас будет бар и простой хороший ресторан, где мы будем завтракать, сидя в пятнистой тени под виноградными лозами. А за ресторанчиком — маленький город с множеством площадей и фонтанов. Там есть художественная галерея и небольшой отель с видом на собор. И мы будем там, — думал Гарри, — да, мы будем там, а Томас будет мертв. Он исчезнет из наших мыслей и нашего бытия, словно умер давным-давно».
Потом Гарри подумал, что, возможно, к тому времени Томас умрет в буквальном смысле. Что за чушь он нес! Он действительно походил на сумасшедшего. Фанатик. Может, он и вправду собирается покончить с собой. Он готовит нас к своему уходу.
При мысли об этом Гарри испытал мимолетный укол восхищения. Потом он вспомнил о своем отце. А не совершил ли он самоубийство? Нет-нет. «Мы никогда себя не убивали, — сказал себе Гарри, — мы принадлежим к другой расе. Пусть они уходят с нашей дороги». И он подумал о Мидж и о том, как все будет, как они станут жить вместе в маленьком южном городке.
Эдвард был болен, болен по-настоящему. Он болел уже два дня. Он метался в лихорадке, потел на мятых простынях, его прямые темные волосы прилипли ко лбу. Все тело ломило, невозможно было найти удобное положение. Он чувствовал слабость и страх, его одолевали галлюцинации, терзало беспокойство. Он думал о том, что его могла вызвать Брауни, а он не имел сил прийти. А вдруг они перехватили записку Брауни, ничего ему не сказав? А вдруг Джесс ждал его? А если Джесс умирает?
После эпизода на болоте, когда Джесс появился таким странным образом, а Эдвард говорил с Брауни, Эдвард видел отца еще раз. Могло ли это быть совпадением? И могло ли это быть чем-то иным? Эдвард повсюду видел тайный смысл, знамения, ловушки. На следующее утро он навестил Джесса — умиротворенного, сонного, окунувшегося в некое философское спокойствие, хотя слов ему явно не хватало. Эдвард посидел рядом с его кроватью и почти все время молчал, а Джесс бормотал что-то бессвязное. Он осознавал присутствие сына, но не глядел на него.
— Вы хорошо смотрелись на солнце, ты и эта Брауни… хорошо быть молодым, я тоже был молод, я помню… и Илона танцевала… я слышу это как музыку, как музыку. Не волнуйся, они простили тебя, они все простили тебя. Темнеет… я усну, и мне все это снова приснится… нет, это не прекратится, оно никогда не прекращается… кругами и кругами… где Илона, они ее посадили на цепь, как собачонку? Кажется, я слышу, как она плачет. Я никого не проклинаю, помни об этом. Но эта сила… сила… танец… это так мучительно.
После этого Эдвард заболел. Днем у него поднялась температура. Вечером матушка Мэй дала ему снотворное. Ему снились жуткие сны, а на следующий день его состояние не улучшилось.
Теперь настал новый день, и у его кровати собрался консилиум.
— Я думаю, это малярия, — предположила Беттина. — Наверное, когда он гулял по болоту, его покусали комары.