История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вполне толстовцами мы не стали, во многом мы с ним и не соглашались. Его новая религия взамен старой казалась нам совсем ненужной. Мы считали странным, что он, такой умный человек, так беспощадно расправившийся с религией поповской, все же стремился найти какого-то нового бога. Смешным казался нам его призыв ко всему человечеству стремиться к полному воздержанию от брачной жизни, а чтобы легче этого достичь, изнурять себя трудом и воздержанием в пище. Как же так? Человек, разумнейшее существо, будет хорошо кормить животных, чтобы они не спадали с тела, а сам будет ходить как скелет? А воздерживаясь от половой жизни, человечество покончит самоубийством, оставит земной шар в полное распоряжение зверей и других животных. Зачем же к этому стремиться?
Пребывание в плену оставило во мне приятные воспоминания в том отношении, что там у меня были друзья, увлекающиеся книгой, жившие, как и я, мечтой-надеждой на изменение существующего порядка, на замену его таким, при котором не будет места произволу небольшой части людей над всеми трудящимися. Притом люди эти были, как и я, представители класса трудящихся, обездоленных, поэтому наши взаимоотношения были просты, без малейшей фальши. Это в значительной степени скрашивало нашу безотрадную жизнь в плену, где приходилось переносить помимо неволи и унижений постоянный голод.
В детстве я читал про какого-то святого, который, постепенно убавляя себе дневную норму хлеба, довел ее до четверти фунта и на таком рационе жил, не испытывая голода. Я даже пытался последовать примеру этого святого для обеспечения себе места в раю.
Но стряпня у моей бабушки тогда была изобильной, поэтому мои попытки неизменно срывались: протерпев некоторое время, я потом с жадностью набрасывался на еду, успокаивая себя тем, что потом я повторю свою попытку.
А вот в плену мне поневоле пришлось довольствоваться половиной фунта, и я убедился, что к этому нельзя привыкнуть. Оказывается, организм требует определенного ежедневного подкрепления.
Это было мучительное состояние, невозможно было забыть ни на час, что хочешь есть. Люди нашей группы хоть немного отвлекались от этой навязчивой мысли чтением и спорами, а большинство пленных не могли ни о чем говорить, кроме как о еде. Вспоминали, как ели раньше, перечисляли разные кушанья. Однажды в очереди за обедом я услышал, как один пленный утверждал, что человека вообще невозможно накормить хлебом досыта.
И надо сказать, что так думалось нам всем, мне тоже как-то не верилось, что может быть такое состояние, когда не хочется есть. Но тут, поразмыслив над словами этого товарища, я постарался разубедить его, да и себя, таким напоминанием: «А припомни-ка, земляк, когда ты дома выходил из-за стола, оставался ли на столе хлеб? А если оставался, то кто тебе мешал есть еще, ну, до тех пор, пока ты хотел?» — «Да, — говорит, — ел, пока хотел». — «Значит, наедался хлебом досыта?» — «А ведь и верно, досыта», — согласился он. Люди — правда, не все — дрались, как собаки, около помоек из-за картофельных очисток. Часами стояли, оттесняя друг друга, перед дверями немцев-конвойных, которые иногда отдавали остатки недоеденного супа, какие-нибудь две-три ложки. К тому же некоторые из конвойных любили, прежде чем отдать эти жалкие остатки, поиздеваться: протянет одному, а когда он бросится — отдернет, протянет другому и так дразнит, пока не надоест, и иногда кончит тем, что выплеснет содержимое миски на людей со словами «получайте все поровну».
Люди нашего кружка, как бы ни были голодны, до подобного унижения не опускались. Да и вообще таких, которые выпрашивали у немцев остатки пищи, было сравнительно немного, большинство пленных их за это не любили, ругали за то, что они унижают достоинство русских людей. Не любили и тех, которые за подачки прислуживали пленным же французам и англичанам. «Союзники» наши, между прочим, немецкой пищей почти не пользовались, им очень аккуратно присылали продукты из дома.
Англичане, каких я видел, показались мне высокомерными. Я не видел, чтобы они вступали в разговор с русскими, всем видом своим они показывали, что считают ниже своего достоинства с нами разговаривать. И я подумал: вот так союзники!
С французами поговорить довелось. Их одно время в нашем бараке было 18 человек. Вскоре после их приезда мы как-то завязали с ними беседу на немецком языке, как умели. Я тогда крепко с ними поспорил. Некоторые из них твердо стояли на том, что немцев надо уничтожать всех, не только взрослых, но и детей, потому что это де такая нация, которая иного не заслуживает. Меня огорошила такая их позиция, я не ожидал такого от представителей «культурной» нации. И горячо с ними схватился, доказывая, что немцы — такие же люди, как французы и англичане, что немецкие рабочие и крестьяне не враги, а братья рабочим и крестьянам Франции, как и других стран.
Этими своими рассуждениями я довел одного из них до белого каления. Он так осатанел, что, казалось, вот-вот бросится на меня драться. Но я решил не сдаваться и упорно отстаивал свое мнение. Он с пеной у рта и с ненавистью в глазах обругал меня, как мог, и ушел на свою койку. За ним ушли еще несколько французов, но большая половина осталась. Один из оставшихся — маленького роста, просто одетый, по-видимому, лучше других владевший немецким, продолжал разговор. Он сказал, что говоривший с нами — парижский домовладелец, он же — мелкий крестьянин, дома у него бедствует семья, и что он и оставшиеся здесь его товарищи смотрят на войну так же, как и мы. А мы, беседовавшие с французами, все придерживались на этот счет одних взглядов, все это были члены нашего кружка. Этот француз убеждал нас, что они считают нас друзьями, а равно и немцев, которые так же смотрят на войну.
После этого этот француз при каждой встрече приветствовал меня с улыбкой: «Бон жур, мусью!», а тот, первый, встречаясь, так и обдавал меня ненавистью.
Дружил со мной, да