Годы войны - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характер 34-й дивизии — сборная дивизия. Из 13 человек убитых — 2 старых солдат, остальные 11 из разгромленных частей.
Пленные-запасные 159-го батальона, говорят, что настроение у них у всех — сдаваться в плен. Почти у всех солдат и многих младших офицеров находят наши листовки и газеты. У одного унтер-офицера найдено 5 советских газет, первая от 27 июля.
Найдена газета с двухмесячными итогами: немецкие и наши. Подчеркнуты красным цифры для сравнения.
Эрзац-батальоны укомплектованы гестаповцами и эсэсовцами, которые дробятся по запасным частям. Если солдат отрывается, то его обстреливают. После залпа наших новых минометов зарегистрировано до 1500 убитых, остальные унесены немцами. Доносят о крупных лазаретах в районе Клетни — в них до 4000 раненых немцев.
Прошли на правом фланге почти 9 километров. Дивизия Шелудько заняла 14 деревень: Красный Маяк, Вязовск, Девочкино, Казаново, Маковье, Ржавец, Голубея, Дубовец, Бересток, Коробки, Соболево, Волки, Тушево, Вилки.
Дивизия Серегина заняла 4 деревни.
Дивизия Рякина заняла 5 деревень.
Продвижение 8 и 6 километров.
В избе Петров и Шляпин.[7] Петров — маленький, носатый, лысеющий, в засаленном генеральском кителе, с Золотой Звездой, «испанской». Петров долго объясняет повару, как печь бисквитный пирог, как и почему всходит тесто, как печь пшеничный, а как ржаной хлеб. Он жесток очень и очень храбр. Рассказывает, как выходил из окружения, не сняв мундира, при орденах и Золотой Звезде, не желая надеть гражданскую одежду. Шел один, при полном параде, с дубиной в руке, чтобы отбиваться от деревенских собак. Он мне сказал: «Я всегда мечтал в Африку попасть, чтоб прорубаться через тропический лес, один, с топором и с винтовкой». Он очень любит кошек, особенно котят, подолгу играет с ними.
Адъютанты: у Шляпина — высокий, красивый Кленовкин; у Петрова маленький, подросток, с чудовищно широкими плечами и грудью. Этот подросток может плечом развалить избу. Он увешан всевозможными пистолетами, револьверами, автоматом, гранатами, в карманах у него краденые с генеральского стола конфеты и сотни патронов для защиты генеральской жизни. Петров поглядел, как адъютант его быстро ест с помощью пальцев, а не вилки, сердито крикнул: «Если не научишься культуре, выгоню на передовую, вилкой, а не пальцами есть надо!» Адъютанты генерала и комиссара делят белье, разбирают его после стирки и норовят прихватить лишнюю пару подштанников.
Переходим через ручей. Генерал перескочил, комиссар вошел в ручей и помыл сапоги. Я оглянулся: генеральский адъютант перепрыгнул ручей, комиссарский зашел в воду и помыл сапоги.
Вечер при свечах. Петров говорит отрывисто. На просьбу командира дивизии отложить атаку из-за убыли людей говорит: «Передайте ему, я тогда отложу, когда он один останется». Затем сели играть в домино: Петров, Шляпин, девочка — толстощекая и хорошенькая Валя — и я. Командующий армией ставит камни с грохотом, прихлопывая ладонью. Играем в «обыкновенного», потом в «морского», потом снова в «обыкновенного». Время от времени игра прерывается: в избу входит майор-оперативщик и приносит боевые донесения.
Утро. Завтрак. Петров выпивает стаканчик белого, есть ему не хочется. Он, усмехаясь, говорит: «Разрешено наркомом». Собираемся вперед. Перед поездкой командарм играет с котами. Сперва в дивизию, потом в полк. Машину оставили, идем пешком по мокрому, глинистому полю. Ноги вязнут. Петров кричит испанские слова, странно они звучат здесь, под этим осенним небом, на этой промокшей земле. Полк ведет бой, не может взять деревню. Пулеметы, автоматы, свист пуль. Жестокий разговор командарма с командиром полка. «Если через час не возьмете деревни, сдадите полк и пойдете на штурм рядовым». «Слушаюсь, товарищ командарм», а у самого трясутся руки. Ни одного идущего в рост человека, все ползут, лезут на карачках, перебегают из ямы в яму, согнувшись в три погибели. Все перепачканы, в грязи, вымокшие. Шляпин шагает, как на прогулке, кричит: «Ниже, еще ниже пригибайтесь, трусы, трусы!»
Пошли во второй полк, в штабе полка пусто, перед иконами висят на веревочках для украшения электрические лампы, свитые в гирлянды.
Из донесения комиссара полка о драке между бойцами: «Один другого мгновенно ухватил за челюсть и сжатием руки выдавил ему зуб, который имел вид обуглившейся косточки, но еще оправдывал свое назначение в роте».
Генеральский повар Тимка.
«Когда я работал на передовой, выеду с кухней, хвачу денатурки стакан, и тут мне все равно: свищут мины, пули, а я пою и порции разливаю. Ох, и любили меня бойцы, ох, и любили». Он показывает, как балетными, полными грации движениями раздавал щи, и при этом поет. Он и сейчас, видно, хватил, как перед выездом на передовую.
Старуха хозяйка: «Кто его знает, есть бог или нет, я и молюсь ему, работа нетрудная, кивнешь ему два раза, может, и примет».
В пустых избах вывезено все, остались лишь иконы. Не похоже на некрасовских мужиков, которые из огня выносили иконы, а все добро отдавали пожару.
Всю ночь плачет мальчик, у него нарывает нога. Мать тихо шепчет ему, успокаивает, а за окном грохочет ночной бой.
Плохая погода — мгла, дождь, туман, все мокрые, замерзли, и все довольны — нет немецкой авиации, с удовольствием говорят: «Хорошая погода».
На минометной батарее, на артиллерийской батарее звенит в ушах, звенит в ушах.
Заклание свиней. Страшный вопль, волосы от него становятся дыбом.
«Зеленые глаза сердце режут без ножа».
Допрос шпиона на лужайке. Тихий и ясный осенний день, нежное, ласковое солнце. Заросший бородой, в рваной коричневой свите, в большой крестьянской шляпе, с грязными, босыми, открытыми по икры ногами, стоит молодой крестьянин; яркие синие глаза, одна рука опухшая, вторая — маленькая, дамская, с чистыми ногтями. Говорит протяжно, мягко, по-украински. Он черниговский, несколько дней тому назад дезертировал, а сегодня ночью его задержали на линии фронта, когда он пробирался в наш тыл в этом, почти оперном, крестьянском наряде. Задержали его бывшие товарищи по роте: они узнали его, и вот он стоит перед нами. Его купили немцы за сто марок, он шел разведывать штабы и аэродромы. «Та всего сто марок», — протяжно говорит он. Ему кажется, что скромность этих денег может вызвать снисхождение к нему. «Та мни ж самому неловко, я бачу, бачу». Все движения его, усмешечка, взоры, громкое, жадное дыхание — все это принадлежит существу, чующему близкую неминуемую смерть. «А жену как зовут?» — «Жену — Горпына». — «А сына как зовут?» — «Сына Петр, — подумал и добавил старательно: — Петр Дмитриевич, пяти лет». «Мни бы побриться, — говорит он. — А то хлопци смотрять, неудобно мени». — И он проводит рукой по бороде. Рука мнет траву, землю, щепочки, мнет быстро, исступленно, точно какую-то спасительную работу для него делает. Когда смотрит на красноармейцев с винтовками, в глазах ужас. Тут я увидел, что такое ужас в глазах. Потом его бил по лицу полковник и плачущим голосом кричал: «Да ты понимаешь, что ты сделал?!» А потом закричал красноармеец-часовой: «Ты бы сына пожалел, он же от стыда жить на свете не захочет!» И изменник говорил: «Та я знаю, хлопци, знаю, що я наробыв», — обращаясь и к полковнику, и к бойцу, словно они сочувствовали его беде. Его расстреляли перед строем роты, в которой он служил несколько дней назад.
Майор Гаран получил письмо от жены. Занимался в это время делом. Он отложил письмо и продолжил работу. Потом прочел, улыбнулся и сказал тихо: «Я не знал, живы ли жена и сын, я их в Двинске оставил. Сын пишет: „Я во время бомбежки на крыше был и стрелял по самолетам из нагана“. Деревянный у него наган».
Поездка на юг.
20 сентября.
Первая ночевка после дня пронзительного холода, ветра. Большая холодная комната, тишина, грусть. Живет старуха, она из Донбасса, с ней сын, горбатый — он коммунист. Патефон, книжки — читал вслух Некрасова. Их жизни не коснулась пока война, но жизнь их печальная, без жара, без соков горбун со старухой.
Секретарь райкома: «Заезжайте ко мне, ребята, спиртишка есть, бабенки нестарые».
Поле. Ветер. Ветер. Ветер. Холод. Природа ждет снега. Бабы, замерзшие, в дерюгах, бунтуют, не хотят ехать с малыми детьми — у некоторых по 5–6, в республику немцев Поволжья. Замахиваются серпами, серпы тусклые в сером осеннем свете. Глаза их плачут. Через мгновение бабы хохочут, сквернословят, а потом снова гнев, скорбь. Кричат: «Старик, у него два сына лейтенанта, вчера удавился, не хотел в Поволжье ехать, немец нас там достанет, он нас всюду достанет». «Помрем здесь, никуда не пойдем». «Приедет вшивый гад выселять, мы его серпами». И тут же: «Мужика нет, возьми кошку и бурчи с ней всю ночь». «Видишь, в небе журавли летят, на юг, а нас куда?» «Помогите нам, товарищи».
Ах, бабы! Глаза в беде живые, возбужденные, злые, детские, и в них убийство. Бабы носили за 200 верст мужикам в Курск сухарики.