В гольцах светает - Владимир Корнаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Буль-буль-буль-буль-буль... Чу-у-ффышш. Буль-буль-буль...
Тетерев замирал, прислушивался, снова несся в лихом танце. В пылу пляски он не заметил, как из нарядного крыла выпало перышко — так подчас танцор не замечает оброненного платка. Перо вспорхнуло на ветку куста и тут, подхваченное ветерком, взмыло над опушкой. Солнце тотчас скрестило на нем лучи, обожгло, раскрасило.
А снизу неслась теперь уже многоголосая песня.
— Буль-уль-уль... Чу-ффышшш...
Это была песня весны, жизни, любви. Она вольно плыла над безмятежной тайгой...
Герасим совсем неожиданно для себя вдруг понял, что жадно слушает эту радостную таежную песню, почувствовал, что вместе со свежим дыханием утра она распирает грудь, как весенние соки почку. То было совсем новое ощущение мира, жизни. Ведь и раньше тайга была прекрасна, но он не замечал этого. А теперь вот...
Хотелось вздохнуть во всю мочь, расправить плечи.
Всю ночь Герасим провел в тяжелом раздумье, не сомкнув глаз. Снова и снова по зернышку перебирал свою жизнь. Что искал? Что-то важное, оброненное памятью? Нет. Хотел вспомнить один светлый, по-человечески радостный день в жизни — и не мог... Вся жизнь прошла со сведенными челюстями. Со стиснутыми зубами взял в руки золото, которое было смыслом всей жизни, со стиснутыми зубами принял в сердце любовь.
Кто его сделал таким? Кто же? Разве он не кормился грудью матери, разве не смеялся беззаботным детским смехом? А потом, когда начал понимать мир, разве не жил светлой человеческой мечтой? Но мечты и надежды с каждым днем укорачивались. Сперва — как кнут, который почти круглые сутки держал в руке, пася хозяйский табун; потом — как дратва, которой латал сапог... Там и здесь над ним стояло одно и то же ненавистное лицо — благодушное и гладкое или злобное и испитое: хозяин. Отвык улыбаться, приучился даже любить со стиснутыми зубами.
Вот и побрел одинешенек по пням да колодам искать жизнь, о которой говорят: живи себе, как хочется, а не как велит бог да хозяин. Может, и верно не той дорогой... но нашел ли? Нашел ли эту райскую жизнь, к которой стремился? Не держит ли длинная хозяйская рука его и здесь, в таежной глухомани, даже когда у него в кармане кисет с золотом?
Герасим ложился и вставал, сжимая кулаки.
— Сволочь, — тихо ругался он, не находя злобе места. — Уйти. Сейчас уйти. Отвернуть башку ему. Забрать Лизавету Степановну. Заплатить сполна за все. За всю жизнь...
Может, Герасим и бросил бы все, рванулся бы навстречу своим желаниям, но его удерживало одно: Лиза. Найдет ли она в себе силы пойти против воли Зеленецкого и вообще захочет ли? А чем-то оскорбить ее Герасим был не в состоянии. Но и разворошенная ненависть была велика. Она требовала выхода.
Наконец Герасим встал, подошел к костру. Павел и Дагба мирно спали бок о бок.
— Дрыхнет. Подсобил бы найти дорогу пряму. Краснобай. — Герасим поднял сломанный таган, повертел в руках, бросил в костер, чувствуя, как грудь захлестывает злоба. — Сам-то какой идешь? Идешь в Угли. «Народ послал»! Хозяин послал! И Гераську и тебя. Хозяин! Если подохнешь от стрел ороченов — по его милости. Тогда полегчат... Полегчат!..
Герасим тихонько опустился на землю, задумался, сосредоточиваясь на внезапно мелькнувшей догадке.
— Что же эта?! — пробормотал он, собираясь с мыслями. Ему отчетливо вспомнился дом управляющего, рассыпанное золото на полу, растерянная Лиза и ее испуганный голос: «Спрячь, Герасим, оно может принести нам несчастье...» Почему он тогда не придал этому никакого значения? Он, как младенец, дал обвести себя вокруг пальца управляющему. Ведь видел, чувствовал, что поет птичка не о том, что на сердце...
— Обманул, сволочь! Всех обманул. «Мое счастье — счастье Лизаветы Степановны...» О народе думат, а наказал строить жилье подале от золота. Для отводу глаз! Один золото хочет вычерпать... А тама скрыться. Не выйдет, хозяин! Хошь подохну, а оставлю тебя с пустым брюхом...
Эта мысль настолько распалила Герасима, что он забыл обо всем на свете. Сперва это была обыкновенная жажда мести: вычерпать золото из котлована, расшвырять, отдать хоть самому дьяволу, лишь бы оно не попало в руки ненавистного хозяина. Потом, взглянув на Силина, он вспомнил золотнишников, хмурых, озлобленных; вспомнил темные сырые забои; вспомнил тесные сумрачные бараки; вспомнил полуголодных чумазых детишек...
— Кровопивец. Думал с моей подмогой обмануть всех. Нет, подсоблю золотнишникам. Для них пойду в Угли... Подсоблю мужикам! Своим подсоблю...
В груди Герасима проснулось новое чувство, которое все больше и больше подчиняло его своей влекущей силе...
Герасим присел возле воды, по уши окунулся в мутноватые волны, вылез, тряхнул головой. Оказывается, как хороша вода утреннего Гуликана! Она освежает, как ветерок в зной, бодрит, как хмельной квас.
Зачерпнув два котелка воды, он осторожно пробирался сквозь густой тальник, когда донесся властный голос:
— Гасан должен идти!
На берегу, в том месте, где выбравшаяся из теснины река катилась вольной шиверой, стояли двое. Старшой охраны — костистый сутуловатый человек — и Гасан. Заложив руки за красный пояс, что в несколько рядов опоясывал талию, старшой хмуро доказывал:
— Река дурит. За ночь, почитай, на четверть прибавила. Я как старшой в ответе...
— Гасан пойдет!
Весь вид старшины подчеркивал ту же непреклонную решимость, что слышалась и в его словах.
Герасим еще раз оглянулся на реку. Размытые, осевшие берега, обвислый дерн, оголенные корневища деревьев.
Ниже шиверы — поворот, узкие порожистые ворота. Волны кидаются на валуны, барахтаются, вскипают...
Дагба встретил Герасима, как молодой петух. Щеки горели румянцем, глаза сверкали.
— Гераська! А мы проснулись с братишкой — нету тебя. Куда девался? Не пошел ли рубить новый таган? Потом думаем: нет, слушает песню Гераська! Почему не разбудил меня с братишкой, когда тайга начала говорить голосом песни — красивой песни? А почему твои глаза блестят, как бляхи на узде, которую чистили песком? Почему?
— Заткнись, — не очень злобно ответил Герасим, вешая котлы над огнем.
— Как — заткнись? Зачем — заткнись? — Дагба вскинул свои быстрые глаза на Павла: — Этот Гераська говорить не может. Колючая ветка в стоге сена!
Герасим молча поправил костер.
— Эх, елки-палки! Вы хошь бы доброе утро сказали друг дружке. А то продрали глаза и сразу в когти, — улыбнулся Павел, натягивая унт.
— Какое доброе утро! Все настроение сломал этот Гераська!
— Ну ничего. Недруги злой умысел тешут, а други морды чешут, — успокоил Силин. Прислушиваясь к оживлению на таборе, спросил: — Кажись, этот Гасан собрался переправляться? Как думаешь, Герасим, одолеет он эту разнузданную силищу?
— Одолеет. Если и свихнут шею, не больша беда. На одного кровопивца в тайге убавится, — думая о чем-то своем, ответил Герасим.
— Я говорю: колючая ветка этот Гераська, — не утерпел Дагба. — А скажи, мы пойдем или будем сидеть здесь?
— Отцепись ты, — огрызнулся Герасим. — Поглядим. Торопиться некуды. Успеем исполнить наказ хозяина.
Герасим таинственно, как показалось Силину, усмехнулся. Что же на уме у него? Он и верно преобразился. Глаза горят, как в лихорадке. Спина распрямилась. И эта усмешка-
Раздумье Павла оборвал голос Гасана, который громыхнул, покрывая рокот реки.
— Все должны быть готовы идти через Гуликан. Скоро!
Близился полдень. Неподвижное легкое небо обнимало тайгу. Оно не давило на сопки, казалось, его приспущенные края парили над зелеными гребнями гор... А люди и животные в страхе жались друг к другу, держась подальше от мрачной стремнины.
Гасан стоял на берегу перед столпившимся караваном. Над головой его широкими кругами ходил ворон. Тенью проносясь по лицу, ронял скрипучий крик.
— Найдется ли кто в пугливом стаде, кто не боится волн Гуликана?! Гасан даст ему этот мешок, — старшина тряхнул тугим кожаным кисетом. Развязал шнурок — по ладони поползли золотые таракашки. — Здесь больше, чем стоят все ваши глупые головы. Гасан отдаст все это одному смелому!
Голос старшины звучал насмешливо. Цепкие глаза выхватывали кого-нибудь из толпы, и тот хмуро отворачивался...
— Среди длинноухих Зеленеца нет ни одного с сердцем мужчины. — Глаза Гасана нащупали длинную фигуру Шмеля. — Может, сам с мордой лисицы не боится Гуликана? В сердце Шмелишки больше любви к желтым крупицам, чем к своему длинному телу.
Шмель отвел умильный взгляд от мешочка, подавив вздох, с достоинством ответил:
— Я теперича никаких общих делов с господином шуленгой не имею. Душа претит, стало быть.
— Ха! Твой тощий зад надо завернуть в юбку. Зря носишь штаны.
Среди стражников послышались возмущенные голоса:
— Насмехается, идол. Вроде и не люди перед ним.