Возвращение из Индии - Авраам Иегошуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была очень сложная и опасная операция на мозге. Производил ее хирург лет тридцати пяти, специально прилетевший из Америки, помогал ему местный врач, известный до ухода на пенсию хирург из нашей же больницы; в недавнем прошлом он работал с доктором Накашем, и без колебаний доверил ему руководство процедурой анестезии. Впервые я увидел, что доктор Накаш может утратить часть своей врожденной безмятежности и внутренней уверенности. Он был очень возбужден и покраснел, а после представления меня заморскому хирургу и его персональному ассистенту, начал общаться со мной на английском, попросив отвечать на нем же, так что мы решали лингвистические проблемы прямо на месте, которое с момента, как я переступил порог, поразило меня своим уровнем. По контрасту с теми операционными, с которыми мне довелось познакомиться до сих пор, — холодными, без окон, всегда изолированными от внешнего мира, спрятанными в самой середине больницы, подобно тому, как машинное отделение помещают в середине подводной лодки, — здесь мы оказались в операционной, удобной и залитой светом. Он лился из окон, портьеры которых были раздвинуты, открывая пасторальный вид на эспланаду, полную мирно прогуливающихся вдоль моря людей. Таких инструментов, как здесь, я еще не встречал в нашей больнице — легкие, небольшого размера, они сами ложились в руку. А в самом центре всего этого великолепия находился большой, наголо обритый череп симпатичного и крепкого мужчины лет пятидесяти пяти. Со времен моих занятий по анатомии я не видел человеческого черепа, зажатого в щипцах и последовательно вскрытого за слоем слой и сшитого опять рукою артиста, оставившего на обозрение только часть беловатого мозга, пульсирующего всеми своими мельчайшими капиллярами, чье тончайшее равновесие между покоем и жизнедеятельностью контролировал Накаш при помощи аппарата для анестизиологии, больше похожего на произведение искусства, с его множеством мониторов, выдающих непрерывно меняющиеся показатели. Так началась эта долгая ночь, в течение которой я приобрел начальные знания того, что означает прирасти к месту на долгие часы, не сводя глаз с монитора и особенно с показателей изменяющегося уровня концентрации кислорода, равно как и объема воздуха, закачиваемого в легкие и, конечно, пульса и кровяного давления, как и многого еще, что составляет драму анестезиологии, особенно при операциях на мозге, когда легчайшее вздрагивание или даже кашель пациента могут вызвать в мозге необратимые последствия.
— Если вам становится скучно, — прошептал мне Накаш где-то ближе к середине ночи со своим тяжелым акцентом выходца из Ирака, — представьте себе, что вы летчик, и пилотируете чью-то душу, которую надо уверенно и безболезненно провести через пустоту сна без толчков, ударов или падений. Но сделать это надо с гарантией, что вас не занесет слишком высоко по недосмотру, иначе вы окажетесь в иных мирах.
Эти речи, касающиеся роли анестезии, я слышал от него уже и ранее, но сейчас, в сердце ночи, стоя после нескольких часов операции на ватных ногах и не спуская глаз с молниеносно меняющихся показаний на многочисленных мониторах аппарата, со вскрытым черепом и пульсирующими мозгами у себя перед глазами, отражающимися на зеленоватом экране дисплея, я почувствовал, насколько он прав. Действительно, из врача я превратился в пилота или штурмана, пусть окруженного медсестрами, выглядевшими как сверхпривлекательные стюардессы в этом частном госпитале, то и дело появлявшимися то для того, чтобы взять у больного немного крови, то для измерения у него уровня калия и соды, то для того, чтобы ввести ему коктейль из пентотала или морфина, содержавшийся в подвешенных на кронштейне специальных сосудах, придуманных Накашем для большего спокойствия после «инструментального полета», как он называл операцию. Впервые наблюдал я и принимал участие в подобной работе со всей ее скукой и сопутствующими огорчениями, когда мысли и внимание анестезиолога обращены не только на тело пациента, или, говоря проще, на лежащую на операционном столе плоть, и даже не на зеленоватую опухоль, которую два хирурга стараются извлечь из глубины мозга, сколько на душу, которую я неожиданно для себя ощущаю в своих руках, душу, замершую в неведомых мне грезах и снах.
Когда операция подошла к концу, мы увидели, что рассвет уже пробивается сквозь складки портьер. Два хирурга и операционные сестры ушли, а больного увезли в реанимационную палату. На некоторое время Накаш сел у его изголовья, а затем удалился для выяснения вопроса об оплате. Оставив меня ожидать «приземления» — другими словами, наблюдать за монитором, чтобы уловить первые признаки того, что, больной начинает дышать самостоятельно. Сейчас я не чувствовал усталости. Раздвинув шторы, я наслаждался первыми минутами утренней зари, окрасившей море в пастельные тона. Руки мои были чисты, без каких-либо следов крови и запаха лекарств, без той теплоты, вынесенной из глубины человеческого тела, которую я обычно долго ощущал на кончиках пальцев после операции, даже если моя роль в ней была минимальной. И даже если я собственными глазами не видел опухоли, которая была отправлена для биопсии, я испытывал чувство глубокого удовлетворения, как если бы я и в самом деле играл важную роль в этой битве. Я подошел к больному и приподнял ему веки, как это при мне делал Накаш, не представляя точно, что я хотел увидеть.
Новая, очень красивая медсестра, которой не было во время операции, вошла в комнату и, сев со мною рядом, сказала:
— Доктор Накаш послал меня вам на подмену, чтобы вы могли уйти и расписаться в ведомости на получение денег.
Мне не хотелось оставлять пациента, чтобы собственными глазами мог я увидеть, как выпущенная на свободу душа возвращается в тело. Дружелюбное напоминание сестры о предстоящих мне денежных расчетах в такую минуту почему-то меня покоробило. Но я был новичком здесь и не хотел с самого начала нарушать правила игры. А потому прошел в офис секретарши, где меня уже поджидал чек на восемьсот шекелей, прикрепленный к листу, содержащему детали оплаты и различных с нее удержаний. Накаш внимательно рассмотрел мой чек. Затем спросил меня, все ли в порядке. А потом отослал меня домой.
— Я присмотрю, чтобы наш пациент приземлился благополучно, — сказал он с улыбкой.
И я отправился в раздевалку, пусть даже я и не запачкался в процессе операции. Я просто не хотел пренебречь теми великолепными удобствами, которые предоставлялись здесь, и с удовольствием встал под душ. Затем оделся, повесил на руку свой защитный шлем и приготовился уйти из клиники, но прежде чем уйти, не мог не заглянуть в послеоперационную палату, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо неожиданностей. Похоже, их не было. Ибо пациент был один. Накаш исчез. Анестезионный аппарат был задвинут в угол. Красавица-медсестра также отсутствовала. Похоже было, что одинокая душа вновь вернулась в тело. Пациент дышал самостоятельно.
Я без проблем добрался до квартиры, оставив позади бесчисленные ряды отчаявшихся владельцев машин, состязавшихся друг с другом за возможность въехать в Тель-Авив. Чек уютно лежал у меня в кармане, сумма на нем равнялась четверти моего месячного заработка в больнице. Сейчас я думал о Дори. Должен ли я ждать, пока родители подпишут гарантии, или я могу связаться с нею без какого-либо формального повода? Дети, одетые в школьную форму, спускались по ступеням. Соседи рассматривали меня с подозрением — быть может, из-за черной кожаной куртки и защитного шлема, — они стояли и смотрели, как я своим ключом открываю двери. Но никто не произнес ни слова.
Дома я приготовил себе обильный завтрак, затем опустил жалюзи и приготовился к долгому, безо всяких неожиданностей сну, особенно с учетом того, что телефон был отключен. Но пока я тонул в провальном сне, линию подключили, и около часа дня телефон разбудил меня непрерывным и занудным звонком. Это была моя мать, очень довольная тем, что ее усилия принесли столь явные плоды. Первое, о чем она спросила, это когда я собираюсь у них появиться. «Завтра рано утром», — без промедления ответил я, зная, что этим я смогу компенсировать им отмененную поездку в Тель-Авив.
И так оно получилось на самом деле — я прибыл в Иерусалим в пятницу, до того еще, как отец вернулся с работы, и я тут же выложил все, что со мною случилось — и интервью с профессором Левиным, и мое окончательное расставание с больницей.
Мать выслушала все, не произнося ни слова. В какую бы переделку я ни попадал, она никогда не спешила возлагать всю вину на противоположную сторону, даже если было ясно, что эта противоположная сторона не права и отнеслась ко мне несправедливо; для нее гораздо важнее было понять, какие черты моего характера заставили их поступить так, а не иначе. И сейчас, тактично, но настойчиво, она стала допытываться — так ли был я уверен, что переливание крови было столь уж необходимо? И что я чувствовал, осуществляя его? Мне было ее жаль. Она ощупью блуждала во мраке, отыскивая нечто, чего там никак не могло оказаться. Но я боялся, что она может наткнуться на что-то, что в этой темноте было. А потому я сознательно подбавил мрака, в водах которого она и продолжала барахтаться. Затем появился отец. Я хотел чуть-чуть отложить огорчительные новости, но мать, не теряя времени, вывалила все на него. В первые мгновения он побледнел, но чуть позже отошел и с каким-то непристойным удовольствием выслушал крутые определения, которые доктор Накаш дал болезням профессора Левина. Тот факт, что профессор Хишин не высказал никаких сомнений в отношении трансфузии, показался отцу подтверждением моей невиновности и полностью его удовлетворил. Равным образом на него произвело большое впечатление описание частной клиники в Герцлии, не говоря уже об уровне оплаты за одну ночь работы.