К развалинам Чевенгура - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штурман Балдин сквозь очки пристально взглянул на меня. Он был засвечен солнцем, как фотобумага. На левой руке ясно отпечатался светлый негатив от наручных часов.
– Все нормально, – сказал он. – Время остановилось…
Сложность нашего поиска заключалась и в том, что значительную часть «Чевенгура» составляют буквально «остановившиеся во времени» сны/видения героев. «Я не припомню другого романа, где бы герои столько спали, – пишет исследователь Платонова К. Кантор, – в доме, в дороге, ночью и среди белого дня, где сознание героев было бы скорее дремотствующим, чем бодрствующим; сон, беспамятство в болезни, сумеречность сознания и пожирающая пустота пространства – это ведь лейтмотивные символы… “Чевенгура”».
Согласитесь, непросто путешествовать во сне. Однако порой и здесь мы наталкивались на совершенно неожиданные результаты. Помню, как в лощине я остановился у древней хаты. Столь, казалось, старой, будто глиной ее обмазывали еще во времена, когда здесь по белгородской черте стали селиться запорожские казаки, разбитые под Берестечком. Хата слабо держалась на краешке вечости. Серая соломенная крыша растрепалась и была укреплена по бокам где куском железа, где рубероида. В запущенном саду бесцельно лежали предметы и тряпки, собака сильно злилась на цепи, около забора пугался то ли собаки, то ли меня котенок. Я постучал. Ответа не было. Заглянул в сени, увидел множество банок, которыми сплошь уставлен был пол. Нащупал внутреннюю дверь, подергал. Никто не отозвался. Я отворил. Изображение сразу стало черно-белым: в тусклом свете, сочившемся из окошка, я увидел разобранную грязную кровать, стол, заваленный хламом. На стене висело несколько фотографий. Обращал на себя внимание портрет красноармейца в буденовке времен Гражданской войны.
«Копенкин?» – сразу подумал я.
Пол, уставленный банками, и этот портрет усиливали ощущение, будто я забрел в какой-то фильм (сон?) о «Чевенгуре», а не в настоящую реальность. Я огляделся напоследок еще раз и попятился назад. В доме вещи давно жили самостоятельной от человека жизнью. Они расползлись, заполнили все собою, хотя не было ощущения, что эти вещи живущему здесь человеку нужны. Просто они существовали в доме одновременно с ним, теснясь по углам, забираясь на стол, занимая самую середину земляного пола и уже притесняя самого человека. Я был убежден, что хозяин хаты – старый, неряшливый дед. Но у калитки столкнулся со старухой, которая ворчливо повела разговор. Я понял, что она недовольна тем, что я забрел в чужой двор, и приветливо спросил:
– Вот и я удивляюсь: где хозяин?
– А я хозяйка, – сказала старуха, покривив беззубый рот.
Я пригляделся: на ней была коричневая кофта из старой дешевой материи, похожей на мешковину, на шее – связка красивых бус из ярко-голубых камней. Бабка в жизни видывала виды. Мне она была не рада и, несмотря на попытки обольщения, сфотографироваться возле хаты не захотела. И в особенности не хотела пускать меня в дом, не зная, что я уже побывал в нем. Видимо, вещи, завладевшие домом, смущали ее: старуха была неопрятна, но какой-то стыд из-за непорядка еще теплился в ней. Кто изображен на портрете, она не помнила. А дом… Она ухмыльнулась:
– Дубовый внутри сруб-то, – и замахала пальцем темной скрюченной руки, – тут во-о-н были, соколик, какие леса…
И верилось, что эти далекие и почему-то счастливые времена старуха помнит.
Покачивая босой ногой (другая была в дырявом носке), старуха не жаловалась на жизнь. В ней жило глубокое равнодушие ко всему, что случилось уже с нею и что еще случится. Только желудок, видимо, не давал ей обрести окончательный покой – она обрадовалась куску творога, принесенному соседской девочкой, и что-то вроде даже нежности к белому сырому мешочку пищи промелькнуло в ее лице, но больше всего она обрадовалась, когда мы попрощались и поехали дальше.
IVЕсли пространству Чевенгура суждено когда-нибудь появиться в топографии литературного исследования – что отчасти и составляло нашу цель, – то «осмотр» его нужно начинать, конечно, с Дивногорья, с высокой террасы Дона, откуда, как с парадного балкона встающей за Доном степной стороны, открывается великолепный вид на трудящийся Север, на противостоящий Чевенгуру мир обжитой человеком долины. Нагорный выступ опоясан белокаменными останцами, один из которых напоминает гигантскую голову красноармейца в буденовке, с презрительностью усталого воина глядящего на суету мирного человечества. За плечами красноармейца – первый участок нетронутой степи: и вишня дикая, и яблоня, и во весь горизонт встающая синяя стена грозы, и птицы неустанный зов, и медленная жизнь камня… Здесь, в незыблемом покое, сразу являются мысли о жизни беспорочной, об алкании таковой – и невозможности ее. Здесь самозарождаются мысли, терзавшие Платонова, – так путешественник, сам того не ведая, оказывается в гуще Чевенгура, отступившего из обыденного времени во время вечности, отринувшего похоть и заводную механику жизни городов. Платонов знал о похоти городов. Вообще о похотях человека. Вопрос: любил ли он человечество? Или только любил одинокого мастера, одного из десяти тысяч сокровенного человека с детской душой?
Возникающие в путешествии вопросы такого рода столь же безошибочно указывают на близость Чевенгура, как прямые образные «цитаты» – приметы сотканного в романе пространства, которые так же точно узнаваемы, как та степная дорога, по которой задолго до нас проскакали навстречу подвигу любимые платоновские персонажи – бесстрашный рыцарь Копёнкин и степной ангел Саша Дванов. Как евразиец, Платонов был увлечен пространственной алхимией, вываривая в полынной горечи, дубя на солнце и пропуская через железнодорожные вальцы образ России степей. Его диспозиция Чевенгура – плод высокого мастерства. Чевенгур южнее родного Платонову Воронежа и реки Потудань, перетекающей из вечности в вечность, и эллипсом вытянут с северо-запада на юго-восток по оси речки Черная Калитва. С запада он четко ограничен двумя тюркскими топонимами – Айдар и Сарма; с юга – Украиной; и только на востоке граница его неуловима: там – исход из Чевенгура на пространства бескрайних равнин, в другие нагорные страны Азии, там в дальней перспективе сверкает «степное море» – Каспий – и дышат жаром закаспийские пески…
В центре эллипса расположенный райцентр Россошь был идеальной базой для разведок в разные стороны. Мы спросили, где сдается жилье. Дом отыскался сразу. Это был дом отдельно стоящий, слободской, живущий частной, деревенской жизнью. На лавочке у ворот сидели два бандита. Это были бандиты телом и душой; я всегда, с детства, всем своим слабым существом чувствовал свою беспомощность перед такими бритоголовыми, здоровенными; до такой степени чувствовал, что даже что-то вроде тошноты испытал, когда Балдин открыл дверцу машины и крикнул им:
– Сдается здесь жилье?
И один бандит, с оплывшим от водки лицом, красными глазами и висящей на перевязи рукой, с готовностью прохрипел:
– Да, да, сдается… Только мать ключ забрала, чтоб я все не пропил, – улыбнулся бандит, чтобы мы оценили шутку. – Давай за ней съездим, это близко, я покажу…
– А я останусь, – внезапно решил Балдин и сразу пошел к куму бандита, прищурившись, курившему на лавочке.
«Сами же, – отчаянно подумал я. – По собственной воле… Деньги, пленки, фотоаппарат, диктофон…» Мама с ключом мгновенно явилась от подруги на зов сына: оказалась очень миловидная хохлушка необыкновенной бойкости, которая сразу излила на нас столько ласки, что стыдно стало за малодушные мысли.
Через семь минут в нашем распоряжении была отдельная хата о двух комнатах с кухонькой. Пахло свежей побелкой, висели ковры. Нам повезло. Собственная хата в саду возле реки… Да мы огородами могли выйти в Чевенгур в любой час дня и ночи!
– Знаете, что первым делом рассказал мне этот кум? – спросил Андрей, когда мы освоились в хате. – Что в конце Гражданской здесь было крестьянское восстание атамана Колесникова. Была публикация в местной газете. И кум явно под впечатлением. Я понял так, что, появись такой Колесников сейчас, он бы к нему прикипел всей душой. Ждет настоящего дела…
Утром пацан завалил меня из игрушечного обреза.
Я вывел омыть «Пролетарскую Силу» к колонке на улицу, он подошел сзади, посмотрел и выстрелил. Я видел опиленный ствол у него в руках, когда он подходил. Выходит, мы прибыли точно по адресу. У Платонова: «Дванов и Копёнкин хотели трогаться дальше – в долину реки Черная Калитва, где в двух слободах открыто жили бандиты, планомерно убивая членов советской власти по всему району». Здесь все буквально точно. Восстание началось в слободе Старая Калитва, тут же охватило Новую и полыхнуло на все окрестные уезды. Колесников был красный командир, который, поднимая в 1920 году мятеж, знал, что обрекает себя на смерть. Этот смертный выбор поражал меня еще в связи с Махно. Но, попав в Чевенгур, в пограничные с Украиной области, где из памяти крестьянства до сих пор не выветрилась память о «слободской» (то есть свободной) жизни, тянувшейся с тех пор, как царь Алексей Михайлович разрешил поселяться здесь запорожским казакам, я понял, почему степное воинство, как и махновцы, оказалось в непримиримой вражде с большевиками. Степь, анти-Петербург, политически восстает сначала против Петербурга, а потом и против красной Москвы в виде бандитства. Бандитство противится умственной механике и государственной геометрии городов. Оно исступленно рвет путы всякой власти. Недаром в конце 20-х, накануне коллективизации, Воронежская губерния, в которой было 12 уездов, была поделена на 100 районов. То есть на нее в буквальном смысле слова была наброшена административная сетка. Раз район – значит, исполком, уполномоченный, гарнизон и прочая. В Россоши стояло в 1928 году 4 роты солдат и два орудия. Это – уже прямая реакция на восстание Колесникова в конце Гражданской. Недаром же на Доске почета в Россоши «почетными гражданами» обозначены бунтовщики и разбойники Разин и Пугачев? Это о чем-то говорит?!