Капитанские повести - Борис Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В почтовом зале глаза сами собой разбежались, хотя Меркулов и пытался удержать их косым прищуром век. Где там! Народу было больше чем достаточно, вдоль стоек возвышался сплошной частокол очередей, и Меркулов осознал, что все это с ним происходит в час «пик».
Хотелось спросить, откуда столько народу берется, если и в магазинах, и на улицах, и в автобусах, и тут, на почтамте, его полным-полно.
Затем Меркулов испугался, потому что забыл, какой на женщине был головной убор — шляпа ли с усталыми полями, шапочка меховая или платок.
— Как же так? — спросил он сам себя. — Ноги помню, лицо как на фотопленке, сапожки с глянцем, шубка, кажется, из синтетики… Вот беда, выше глаз ничего не видел. Ничего, пойдет, так все равно мимо меня…
Первым делом он оглядел столы, над которыми, как в бухгалтерии, стоял шорох бумаги и скрип перьев. Вокруг столов горбились люди, были среди них и женщины, но невнятны были их фигуры и не видно было склоненных лиц.
Затем Меркулов с легкой завистью оглядел большую молчаливую очередь, сосредоточенную под висящими, как флаги расцвечивания, буквами алфавита у стопки «до востребования», равнодушно скользнул глазами по нескольким добротным спинам у окошечка сберкассы и остановился на толпе у приема и выдачи переводов, телеграмм, ценных и заказных отправлений.
В пределах видимости женщину обнаружить не удалось. Меркулов обхватил ладонью упругую, как каучуковый шарик, головку трубки, словно тренировал мышцы кисти, постоял, определяя курс, и медленными шагами направился в обход зала по часовой стрелке, потому что клиенты в очередях стояли развернувшись навстречу солнцевороту.
Мимо, мимо… озабоченных, нетерпеливых, терпящих… Нудное это дело, очередь… Мимо. Не та. И эта тоже не та. Пижон, разглядываю, как своих… Мимо. И тут, конечно, нет. Нет.
— Слушайте, как же так можно? Мурманск-199. Полгорода по этому адресу пишет, а вы не знаете! Ну да, 199! — услышал Меркулов такой ясный, с весенней хрипотцой, женский голос, который мог принадлежать только одному в городе человеку.
Она успела оказаться в голове довольно длинной очереди и уже сдавала телеграмму юной белобрысой телеграфистке, которая, бедняжка, не знала, что существует такое местное отделение связи!
Меркулов остановился, глянул на сердитые мохнатые ресницы, на возникший вновь румянец, на пальцы, украшенные синеньким камушком. Ее рука лежала на темном, заляпанном чернилами прилавке, как цветок на мокром асфальте, и Меркулов чуть было не вмешался в ход почтового процесса, чтобы сделать выговор льняной приемщице за незнание самого главного адреса в городе, но девчушка исправилась:
— Извините, я первый вечер…
И тогда до Меркулова дошло, что означает телеграмма по этому адресу, и рука его самопроизвольно вставила мундштук трубки в исказившуюся пасть, и он сомкнул зубы на мундштуке намертво, как бульдог. Еще не сделав и двух шагов, он почувствовал, что вслед ему смотрят, но дело было сделано, адрес ясен, телеграмма отправлена, и Меркулов дошел до двери, ни разу не споткнувшись.
А девушка осталась на почте.
2
На улице был тихий вечер и морозец, потому что антициклон царствовал на Мурмане уже три дня. Ледок хрустел, голые деревья в сквере были как царапины на белом стекле, на обесцвеченных стенах вечерних зданий зажигались квадраты окон, и народ валил валом со всех сторон к кинотеатру.
Меркулов, не выпуская изо рта трубки, прошелся из конца в конец и обратно по тротуару, именуемому стометровкой отнюдь не из спортивных соображений, и остановился в раздумье перед кинотеатром. В розовом зале шел один фильм, в голубом — другой, но раздумывал Меркулов напрасно, потому что билетов не было в обеих кассах.
И Меркулов окончательно понял, что все дороги на сегодня отрезаны, кроме двух: или идти на судно и выспаться перед рейсом, или навестить Андрея Климентьича, а проведать его, конечно, требовалось.
И Меркулов заспешил к Климентьичу, забыв о пустой трубке, хотя та и напоминала ему о себе и всхрипыванием, и запахом прокаленного дерева, и, само собой, кислой табачной слюной.
Он разделался с ней только тогда, когда вспотел в своей спецодежде и дышать стало неловко. Он остановился, коротким взмахом руки встряхнул трубку и сунул ее, не развинчивая, в карман.
И снова прохожие пошли уклоняться по сторонам при виде преследуемого весной курносого молодого мужика в дорогой шапке, в овчинной шубе, крытой, чертовой кожей и перетянутой поясом так, что полы ее стлались по горизонту. К тому же был мужик широкорот, с веселым лесным разрезом глаз и улицу мерил ботинками на таком рубчике, которому позавидовал бы любой тягач.
…Климентьич был дома, сам открыл на звонок, безапелляционно водворил обратно принесенную Меркуловым бутылку коньяку и тогда уже загромыхал:
— Разболокайся, Васята, дорогой! Лизавета, слышь, Лизавета, кто пришел! — Климентьич клюнул Меркулова в щеку, подмигнул и просипел: — Бутылочку свою держи в резерве, понял?
Климентьич был душевен, въедлив, сед, багроволиц, громогласен, как на палубе, и, кроме того, был для Меркулова всем, чем может быть хороший старый капитан для безродного матроса.
И Меркулов обрадовался, уловив знакомый чистый стариковский запах, исходивший от парусиновой рубашки Климентьича.
Климентьич когда-то буквально за уши вытянул Васяту Меркулова из физического и нравственного небытия, но и Меркулов рассчитывал не остаться перед ним в долгу.
— Да где ж это Лизавета запропастилась? Лизавета! Слышь, Лизавета Васильна!
На зов Климентьича выплыла из-за шторки, седая тоже, старушка, вполроста мужу, молвила:
— Не шуми, Андрюша, как же так можно? Раздевайтесь, Васенька. Да не шуми ты, Андрюша!
— Китель мой где, спрашиваю!
— Где же ему быть, надет не дождется такого часа на плечиках в малом шкафу. Вот вам шлепанцы, Васенька.
Меркулову померещилось что-то близко знакомое, недавно слышанное, в ее говоре, но догадаться до конца не дал Климентьич. Обернулся он моментально и объявился в прихожей в наглухо застегнутом кителе довоенного габардина, с двумя орденами Трудового Красного Знамени, причем первый из них Климентьич принципиально не перепаивал на планку с ленточкой, а привинчивал в том виде, как получил из рук всесоюзного старосты. Видать, не только сам по себе был орден дорог, а еще и то, что овевала этот орден своя эпоха.
В кителе Климентьич был еще длиннее, чем в рубахе.
Меркулов, бывало, протестовал, чтобы в его честь надевался Климентьичем этот парадный мундир с позеленевшими нашивками, из которых выбивались уже медные спиральки. Климентьич раза два отмолчался, а на третий внушил: