Вместо жизни - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но надо же когда-нибудь заговорить и своим голосом. Трудность задачи заключается в том, что ругать Андрея Геласимова в самом деле как будто не за что, особенно если подходить к его сочинениям с традиционными сетевыми критериями. Среди тамошних экзерсисов его проза действительно выглядит примерно так же свежо, мило и непритязательно, как простая и честная мелодрама на фоне чернухи, порнухи и авторских нудных заморочек кинематографа девяностых. И если бы Геласимова не тянули в серьезные литераторы (а тянут его, по причине безрыбья, довольно активно),- никому бы и в голову не пришло сочинять рецензию, тем более отрицательную, на его прозу, идеально подходящую для заполнения досуга.
Ведь как, например, получилось с Олегом Постновым? Это тоже типичнейший сетевой литератор (или, как еще говорится, сетератор), причем не из худших: грамотный, начитанный, не лишенный слуха и стилизаторского дара. Однако, когда его насквозь цитатные сочинения переместились из сетевого контекста в бумажный (то есть попали в один ряд с прозой доинтернетной эпохи), картина получилась неавантажная: лепит человек какие-то коллажи, при этом страшно себя уважает и понятия не имеет, до какой степени третьесортный товар у него получается. Это в Сети такие сочинения выглядят перлами, поскольку все остальное – либо летописи бесконечных пьянок и соитий, либо натужливые, многословные хохмы про то, как старшина с ума сошел. В Интернете и поныне кипят дискуссии о том, отличается ли сетевая литература от бумажной и если да, то в какую сторону: немногочисленные сетевые мастодонты убеждены, что сетевой писатель демократичнее и бескорыстнее, он свободен от клановых игр,- а профессионалы, заходящие в Сеть, твердят о непрофессионализме и вторичности… Пожалуй, единственное серьезное отличие современной графомании, размещаемой в Сети, от графомании же, размещаемой на бумаге, состоит в том, что сетература принципиально и сознательно вторична. То есть она ориентирована на готовые образцы и хочет выглядеть «совсем как настоящая». Это вполне хиляет и канает в компьютерной среде – среде людей, профессионально литературой не занятых. Но на бумаге такие тексты обнаруживают свою удручающую двухмерность – даром что все в них действительно почти как настоящее.
В сочинениях Геласимова меня отпугивает (опять же если рассматривать их по гамбургскому счету) именно установка на мейнстрим. Дело в том, что в литературе планку надо всегда устанавливать несколько выше желаемого результата. Скажем, качественный мейнстрим – это Татьяна Толстая, у которой есть претензия писать русскую классику. Или Людмила Улицкая, у которой, в силу хорошего вкуса, эта претензия чуть лучше замаскирована. Хорошая интеллектуальная проза – это Александр Мелихов, замахивающийся на авторитеты с решимостью Льва Толстого. Александра Маринина хочет писать детективы чуть лучше обычных, и потому у нее получаются обычные. Дарья Донцова хочет писать обычные, а получается ужас-ужас-ужас. Так что Геласимов, замысливший писать совсем-как-настоящую прозу в духе Виктории Токаревой (у них чрезвычайно много общего как на уровне сюжетов, так и в смысле формы), производит в результате сладкую вату, которая по объему, как мы знаем, очень внушительна, по вкусу довольно приторна, а по сути совершенно пуста. Это как телефон Хоттабыча, который снаружи выглядел как надо, но не работал, будучи выточен из цельного куска мрамора.
Вот у Токаревой он работает, и автор этих строк искренне ставит ее выше Петрушевской и Толстой (совершенно, однако, не желая ссорить этих прекрасных женщин). У Токаревой на фоне ее милой и ровной, как женская болтовня, прозы встречается вдруг убийственно точное наблюдение, жестокая деталь, горькая какая-нибудь сентенция, тут же переводящая текст в иной регистр. И героинь у нее видно, и герои не все одинаковые, и на каждую книгу (согласен, всегда неровную) – множество уколов точности, мгновенного узнавания. Узнавание в прозе Геласимова тоже происходит, но на уровне общеизвестных реалий, а не лично подсмотренных деталей. Если речь идет о Чечне – наличествует горящий БТР. Если о школе – присутствует любовь в спортзале. Если о бизнесе – старые друзья обязательно тут же ссорятся из-за бабок. Дети всегда трогательно сопят во сне. Геласимов вообще любит детей, и дети у него все хорошие, чувствительные – только сопят многовато; аденоиды, что ли, у них? Речь их тщательно стилизована под рубрику «Юмор в коротких штанишках». Чрезвычайно качественные муляжи всего и вся. И детство у всех героев было неласковое, геласковое, совковое: их в детсаду вырвет от внезапного страха смерти, а воспитательница заставляет убирать. Воспитательницы, учителя и завучи у Геласимова словно сошли с экрана – в школьных фильмах они ровно такие же. И у каждого из нас в детстве был идиот-военрук. «Умиротворяющая ласка банальности»,- писал о такой литературе Георгий Иванов, сам весьма банальный поэт.
Оттого-то почти ничего из прозы Геласимова и не застревает в сознании: прочел я, допустим, «Жажду» – и ничего не помню уже два дня спустя. О чем там речь? Герой вернулся из Чечни с обожженным лицом. Лицо это так уродливо, что он старается никому не показываться на глаза, надевает черные очки, избегает женщин. Он рисует очень хорошо и быстро (умудряясь за минуту набросать целую батальную сцену). В него тайно влюблена соседка, мать-одиночка. У него два друга-однополчанина, забыл уже, как зовут. Оба занимаются бизнесом. Есть и третий друг, который спивается; и двое других, прихватив героя, начинают этого третьего искать. Никого не находят, но ездят к однополчанам и очень много пьют, больше, чем у Хемингуэя. Что вы хотите, потерянное поколение. В детстве герой не знал родительской ласки, отец у него бабник, в конце концов ушедший из семьи, а отчим – идиот, из-за которого они теперь с матерью не могут увидеться. Единственным человеком, которому до героя было дело, оказывается очень толстый директор строительного училища, который таскал юного художника к себе, заставлял рисовать свои ботинки и постоянно пил. Пил он стаканами, бутылками, ящиками, ибо его сжигала жажда. Героя теперь она тоже сжигает. Да, совсем забыл: героя зовут Константин, что значит «постоянный». Он очень хорошо разбирается в живописи, хотя не совсем понятно, когда он успел этому научиться. В конце концов спивающегося друга находят, а соседка вроде как дает герою понять, что любит его. Сын соседкин, во всяком случае, точно любит. В финале он оглушительно сопит.
Есть вещи, о которых лучше не писать мейнстримную прозу, поскольку сами по себе они находятся за гранью мейнстримной жизни. Инна Булкина справедливо заметила, что в «Жажде» совсем нет чернухи,- но написать вещь на таком материале без чернухи практически невозможно. Та же Булкина замечает, что в «Жажде» имеется ритм,- но нельзя не заметить, что ритм этот чисто внешний, формальный, иногда навязчивый (сны и воспоминания героя через правильные интервалы прерываются картинками из его настоящего, кое-какие эпизоды рифмуются) – тогда как внутренней структуры в повести попросту нет, как нет и сюжета, и развития характеров, и речевых характеристик… Новые русские говорят как в анекдотах. Омоновцы говорят как омоновцы. Чечня не изображается никак, иначе будет неполиткорректно: намекнуто на армейское воровство и оправданную жестокость федералов, есть сцена в госпитале, все вместе должно производить впечатление кровавой и бессмысленной бойни, но производит впечатление неумелой и бессмысленной спекуляции. В гениальность, уродливость и запои героя предлагается верить на слово, поскольку ни одного точного, пластически убедительного описания у Геласимова опять же нет; нет пейзажа, портрета, точного словца. Зато есть тщательно замаскированное заимствование из одного такого военного писателя, Киплинг звали; был у него не самый сильный роман «Свет погас», так вот желательно было бы хоть талант герою придумать другой. Сделать его не художником, что ли, а музыкантом. В прозе Геласимова это легко, там почти все детали взаимозаменяемы.
Ну ладно, скажете вы, это Чечня, такая тема, что трудно избежать штампа (как будто там не люди воюют!). Но ведь в остальном-то Геласимов очень обаятелен, факт! Не факт, отвечу я вам: наиболее удачное пока его произведение – «Год обмана». Но и там фабула до того вторична, что источник опознается с первого взгляда: богатый новый русский покупает своему сыну, мальчику трудному, проблемному, умному и нервному,- игрушку. Неудачливого сотрудника собственного офиса. Там начинается потом, конечно, всякая любовная линия, появляется обаятельная Марина с глазами Одри Хепберн, едется всей компанией за границу… Даже на уровне названий прослеживается установка на Токареву – вспомним «День без вранья», а уж про судьбу Франсуа Перрена из фильма «Игрушка» я и напоминать не хочу. И все это читается легко и с интересом и забывается на другой день – чего еще нужно от литературы?