Том 9. По экватору. Таинственный незнакомец - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но наконец мы повернули за угол и увидели впереди сияние света. Это был дом невесты — он весь горел огнями; в честь свадьбы тут была устроена целая иллюминация, главным образом при помощи специальных газовых светильников. Внутри в доме тоже псе сияло и сверкало — огни, яркие одежды, украшения, зеркала, — еще одна сказка из «Тысячи и одной ночи».
Невеста оказалась пригожей, скромной девочкой лет двенадцати; одета она была так, как мы одели бы мальчика, только, конечно, пышнее и дороже. Она преспокойно расхаживала по дому, останавливаясь, чтобы поговорить с гостями и показать им свои свадебные драгоценности. А драгоценности были отменные, в особенности нить огромных алмазов, на которую приятно было поглядеть и приятно подержать в руках. К этой нити алмазов был подвешен большой изумруд.
Жених отсутствовал. Оказалось, что у него было свое свадебное празднество, в доме его родителей. Как я понял, оба они — и жених и невеста — должны принимать и чествовать гостей у себя каждый вечер, почти до утра, в течение недели и больше, а затем, если они все это выдержат, им можно пожениться. И жених и невеста были немного старше, чем это принято в Индии, — им было по двенадцать лет; они должны были пожениться годом или двумя раньше; правда, чужестранцу они могли показаться еще довольно молодыми.
Коте время перешло за полночь, в роскошном зале появились две прославленные дорого оплачиваемые танцовщицы, которые стали танцевать и петь. Вместе с ними пришли мужчины — они играли на странных инструментах, издававших жуткие звуки, от которых бежали по коже мурашки. Один из этих инструментов представлял собою трубочку, под ее звуки танцовщицы изображали заклинание змей. Мне показалось сомнительным, что подобной музыкой можно хоть кого-то зачаровать, но один местный джентльмен уверил меня, что змеям эта музыка нравится и что, слушая ее, они выползают из своих укрытий и изъявляют все признаки удовольствия в благодарности. Джентльмен рассказал вдобавок, что однажды, когда в его доме было празднество, на звуки такой трубочки приползло полдюжины змей, и, чтобы заставить их убраться восвояси, пришлось прекратить концерт. Их общество никого не привлекает, ибо змеи нахальны, навязчивы и опасны, но убить змею никто, конечно, не решится, так как убийство любого живого существа для индуса — большой грех.
Мы покинули празднество в два часа утра. И вот перед глазами другая картина, но она осталась в моей памяти как нечто, увиденное скорее на театральной сцене, чем в жизни: темные лица и белые, словно у привидений, одежды на веранде, у выхода, и на низкой лестнице; на эту толпу сверкающим потоком льется свет огней свадебной иллюминации; а посредине толпы, на ступеньках, высится фигура гиганта в чалме, имя которого вполне соответствует его размерам: Рао Бахадур Баскирао Балинкандже Питало, вакил его высочества гаеквара Бароды. Без этого колосса в чалме картина свадебного пиршества была бы неполной, а если бы его звали просто Смит, то он утратил бы все свое очарование. Рядом, по обеим сторонам узкой улочки, у фасадов домов были поставлены осветительные сооружения, обычные у местных жителей: множество стеклянных стаканов (в них вставлены свечи), укрепленных на решетчатой раме в нескольких дюймах друг от друга, — в результате получается некое мерцающее созвездие, ярко выделяющееся в ночном мраке. По мере того как мы удалялись по темным переулкам, огни иллюминации сливались в один сноп и сияли в сгущающейся тьме подобно солнцу.
И вот опять глубокая тишина, шныряющие крысы, неясные очертания распростертых на земле тел, а по обеим сторонам улицы открытые лавки, напоминающие гробницы, и спящие люди, напоминающие мертвецов, тускло освещенных погребальными светильниками. И теперь, год спустя после этой ночи, когда я читаю телеграммы в газетах, мне кажется, что я читаю о том, что частично видел сам, еще прежде, чем это случилось, — видел в каком-то пророческом сне. В одной телеграмме говорилось: «Деловая жизнь в городе почти замерла. Слышен лишь погребальный плач. Все словно оцепенело, все недвижимо. Число закрытых лавок превосходит число еще действующих». Другое сообщение гласило, что 325 тысяч населения бежало из города и разносит чуму по стране. Три дня спустя появилось новое сообщение: «Население города сократилось вдвое». Беженцы занесли заразу в Карачи: «220 заболеваний, 214 смертных случаев». Сутки или двое позднее: «52 новых заболевания, все со смертельным исходом».
Чума вызывает ужас, какого не вызывает ни одна другая болезнь; из всех известных людям болезней чума самая смертоносная, самая убийственная. «Пятьдесят два новых заболевания, все со смертельным исходом»! Так может косить только Черная Смерть. В той или иной мере мы все можем представить себе опустошенный чумою город, оцепенение и мертвую тишину, нарушаемую лишь отдаленным заупокойным плачем, означающим, что и там, и тут, и еще где-то несут новую жертву; но, мне кажется, мы не способны осознать всю глубину того безумного страха, который владеет человеком, оказавшимся в зачумленном городе и не имеющим возможности из него выбраться. Полмиллиона людей в панике бросились прочь из Бомбея — и это дает нам приблизительное представление о том, что они испытывали: по, может быть, даже они не в состоянии были сообразить, что чувствовали остальные полмиллиона жителей, оказавшихся лицом к лицу с чумой, без какой-либо надежды на спасение. Много лет назад Кинглэйк оказался в Каире во время нашествия Черной Смерти; он знает, какой ужас сжимает сердце в ту пору, когда человек ждет появления роковых признаков у себя под пышкой; как наступают бред и кошмары, питают видения детства, дыбом встают бильярдные столы, и наконец внезапный провал — смерть:
«Человек, вокруг которого свирепствует чума, страшится роковой неизбежности смерти, не верит ни в судьбу, ни в провидение божие; у него нет заменяющего веру равнодушия, его ужасает каждая тряпка, трепыхающаяся на ветру в пораженном чумою городе. Если и силу жестокой необходимости он должен куда-то идти, ему на каждом углу мерещится смерть; и он дрожа пробирается вперед, съеживаясь, чтобы не задеть какую-нибудь куртку справа — она может его ужалить, или какой-либо плащ слева — он тоже может нести смерть. И в первую очередь его мучит страх перед тем, что он должен был бы сильнее всего любить, — он шарахается от прикосновения женского платья: ведь матери и жены, спеша по разным делам прямо от смертного одра, бегут по улицам без большой опаски и не проявляют той осторожности, о которой не забывает мужчина. Может статься, что, всячески оберегаясь, бедный левантиец на какое-то время и избежит опасного прикосновения, но рано или поздно то, чего он так боится, происходит. Женщина — этот полотняный узел, с темными, полными слез глазами, бредущий по улице с сладострастной неуклюжестью Гризи, — женщина коснулась левантийца краем своего рукава! И с этой ужасной минуты бедный левантиец лишается покоя: он постоянно думает об этом прикосновении, как бы призывая смертельный удар; он следит за симптомами чумы столь неотступно, что рано или поздно они действительно появляются. Запекшиеся губы — это признак чумы, — у него и в самом деле запеклись губы; стук в висках, — да, да, у него стучит в висках; учащенный пульс, — он уже нащупывает его сам, ибо боится обратиться к другому человеку, чтобы его не бросили; он щупает запястье и чувствует, как отхлынула кровь от его сердца. Теперь только опухоль под мышкой, и он будет окончательно убежден в печальном исходе дола; и тут он сразу чувствует какую-то тяжесть под мышкой — это скорее не боль, а легкое напряжение кожи; он благодарил бы бога, если бы этот знак оказался лишь плодом его фантазии, — ведь хуже этого ничего нельзя себе представить! Теперь ему кажется, что он был бы счастлив, будь у него только запекшиеся губы, стук и именах и учащенный пульс,— если бы только не было этой роковой опухоли под мышкой... Может быть, пощупать? Он колеблется и, немного успокоившись, решает не прикасаться к подмышечным железам. Но скоро он начинает терзаться невообразимо, его мучают опасения, он напрягает всю свою волю и отваживается взглянуть в глаза правде, узнать судьбу: он щупает железу и чувствует, что кожа вполне нормальна, но под нею катается шарик величиной с пистолетную пулю. Да ведь это не что иное, как смерть, неизбежная смерть! Пощупаю-ка я с другой стороны: там такого шарика нет, но есть что-то похожее. А может быть, бывает увеличенная железа и у здоровых людей? Какое счастье, если бы у него было лишь одно это! Таким образом, бедный левантиец сам себя терзает и убивает, еще не дождавшись чумы, а когда ангел смерти, которого так накликали, приходит на самом деле, ему остается лишь закончить начатое; он прижимает свою огненную руку ко лбу жертвы, заставляя ее бредить воспоминаниями о людях и вещах, некогда ему близких и дорогих или даже безразличных. Бедняга вновь оказывается у себя на родине, в прекрасном Провансе, — он видит и старинные солнечные часы в саду своего детства, и свою мать, и давно забытое милое личико сестры (это, конечно, воскресное утро, — слышишь, как в церкви звонят колокола?), он стремительно летит по огромным пространствам мира, чувствуя, что все повсюду выложено мягкими кипами хлопка, что это хлопок вечности, — он знает, что именно так; он может поклясться, что выиграл бы эту партию на бильярде, если бы бильярдный стол неожиданно но избочился и не стал дыбом и если бы в его руках был настоящий кий, а не эта дрянь, которая но хочет шевелиться — его рука не хочет шевелиться, — короче говоря, в голове бедного левантийца происходит бог знает что; и, вероятно, на следующую ночь он станет пищей семьи завывающих шакалов, которые вытащат его за ноги из мелкой песчаной могилы».