Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помню, и вспоминать не хочу.
– Да, конечно…
Капа ничего больше не сказала. Продолжала лежать. И Людмила молчала. Потом встала, нагнулась к ней, обняла.
– Сумасшедшая ты. Всегда была сумасшедшая.
Капа заплакала.
Дела
Холодно. Город в рыжем тумане. Едва видно солнце – из другого мира – блеклое, розовато-кирпичное. Угольщики не успевают втаскивать мешки по винтообразным лестницам. Мрут немолодые французы от удара. Особенно полны бистро – лицами багровыми, шарфами, каскетками. Вечером, в синеющей мгле, туманны огни и страшны на заиндевелом асфальте автобусы, грозной судьбой проносящиеся.
Город Париж дымит всеми глиняными трубами над черепицами крыш – не надымится. Холодно людям старых домов, среди них и дому в Пасси, русскому. Лишь у Доры Львовны тепло вполне: две саламандры. У Валентины Григорьевны полутепло (мать заведует топкой). У Капы на четверть тепло (после службы затапливает крохотную печурку). О генерале и Леве лучше не говорить: одному не на что, другому некогда. Анатолий Иваныч протапливает последние стаэлевские деньжонки. За го-дэном следит замечательно. От старичка Жанена научился аккуратно вынимать угольки из пепла – отдельно, и опять в печку, чтобы не пропадали.
Несмотря на холод, много выходит. Правда, у него теплое пальто со скунсовым воротником, гетры, плюшевая шляпа. Это для теплоты и удобства. А для солидности палка с серебряным набалдашником. Оба Жанена – и родовитая жена с белыми буклями, бархоткой на шее, и худенький старичок в старом жакете и туфлях уважают его за скунса, за трость, за любезность. «Это большой русский барин, – говорит мсье Жанен угольщику. – У него в России огромные поместья. Временно ему трудно… но ведь революция! Впрочем, у него есть богатые родственники в Швеции. Ему присылают деньги из Стокгольма».
Когда Анатолий Иваныч идет в три часа по улице Помп, вид у него вполне пассийский: можно подумать, хороший текущий счет, сейф, своя машина… (Жена уехала на ней в Канн, муж садится в первый класс автобуса. Но ведь не так легко отличить и Женевьеву, в эти же часы выходящую на службу, от пассийской честной барышни, тоже с выцвеченными волосами, накрашенными губами и равнодушным холодом глаз.)
В один такой день ехал Анатолий Иваныч в первом классе, сидел лицом вперед. Женевьева во втором у окна, лицом назад, и ее левой ноге мешал овальный кожух колес. Перед его глазами торчал на высоте шофер в кожаной куртке с шарфом на шее и обгорелым от холода лицом. Перед ней, за дамой, покачивались на площадке пассажиры. Ни он ее заметил, ни она его. Оба, однако, дышали одним воздухом: смесью бензина с духами. Автобус мягко покачивался, дрожал масляно-бензиновым сердцем.
В самом движении его – теплая, стремительная сила. Как во сне струились Этуали, авеню Фридланд с каменным Бальзаком; вниз стремящаяся к церкви св. Филиппа Рульского узкая улица Фобур Сент-Онорэ. Такие же неслись навстречу автобусы, с такими же мордато-обгорелыми шоферами, звонками, тормозами.
Какие мысли у Женевьевы? Никаких. Иной раз взглянет на фасон шляпки, на собачку с давленою мордочкой… ждет остановки у Мадлэн. И Анатолий Иваныч не решал мировых вопросов, когда по авеню Габриэль мчал его автобус мимо ресторанов Елисейских полей, мимо скверов, садов, мимо дома налево, единственного в Париже, чей фасад в колоннах, как в русской усадьбе. Может быть, вспоминал губы Доры Львовны и бессмысленный ее взгляд – столько взглядов за жизнь, столько губ! Или думал о Капе: «Капочка отличная, но тяжелый характер…» Тоже не редкий случай. Дора очень славная, хорошо, что разумная и не психопатка. Все это мило и симпатично, и никак жизнь не устраивает.
Он слез. Женевьева поехала дальше – тонкое и равнодушное ее лицо до самой Оперы покачивалось за стеклом. Он же шел медленно мимо Вебера международного, мимо taverne Royale[37], где заседали раньше французы окрестные, перед панно прошлого века (с сюжетами увеселяющими). Все эти места выхожены. Все-таки не теряют прелести. Всегда приятно чувствовать за спиной площадь Конкорд с обелиском и стрелами автомобилей – перед собой же тяжеловатые колонны Мадлэн.
У знаменитого ресторана Анатолий Иваныч остановился. Это он уважал. Небольшие зеркальные окна со шторами, красного атласа диваны и кресла, зеркала, несколько всегда сонных лакеев во фраках. Старомодное и неброское, вроде московского Тестова.
Перед фасадом Мадлэн поглазел по обычаю, перешел улицу, когда ажан остановил поток автомобилей, и бессмысленно пошел вдоль левой стороны храма. В небольшую дверь с навесиком на тротуар вошли две дамы. Старушка в черном вышла. «Капелла Антония Падуанского!»
Он когда-то слышал о ней. «Хороший был, Падуанский… с мальчиком всегда изображается». Анатолий Иваныч вдруг почувствовал себя смирным и маленьким. Вот у него этот меховой воротник, трость, десять франков в кармане, комбинации в голове и неизвестность на завтра. А в прошлом? Тоже, может быть, лучше не вспоминать? Но для таких и жили Падуанские. Если бы все были добродетельны, то и святыни бы не надо.
Из низенькой передней повернул он направо – тоже низенькая, узкая и длинная комната со сводами. Горит много свечей. Стоят стульчики. Сразу же слева – розовый св. Антоний на пьедестале с младенцем Иисусом на руках (это и есть «с мальчиком»). Яичко золотое. Цветы, медальки, образки – вся нехитрая бутафория католицизма. В стенах плитки с надписями: «Remerciements»[38]. Анатолий Иваныч по-православному перекрестился и неловко стал прямо против розового Антония, загораживая дорогу. Чувство детскости, смирности и ничтожества возросло. «Ты ведь знаешь, какой я, и что… помоги, святой Антоний, вот я к тебе всею душой… Помоги».
Что имел он в виду? Удачную продажу? Выгодную женитьбу? Возможно. Розовая статуя святого много перед собой перевидала. Ничтожеству ли, слабости ль человеческой удивляться? И может быть, не весьма огорчился святой малому обращению человека в катакомбной крипте.
* * *В эти же самые часы Женевьева работала с той бессознательной добросовестностью, которая одинакова: в ней, в барышне за прилавком, дактило за машинкой. Она знала, что вялое свое гибкое тело с плавными бедрами (основой заработка) надо в некоторые часы выставлять: как на рынке овощи, фрукты, рыбу. А для этого следует делать круги по бульварам, с видом независимо горделивым: дама, вышедшая за покупками. Потом по неписаному закону зайти в кафе (здесь уже аллюром мисс Вселенной). И над чашкой кофе сидеть долго, в безразличии оцепенения. Впрочем, переводя взор по посетителям. Старику из провинции, с красными жилками на лице, поющему у окна витель – загадочно улыбнуться. Начать флирт с веселым толстолицым коммивояжером – и как только поднялся он и ушел (зря пропали заряды), вновь омертветь и пустыми глазами глядеть на проходящих гарсонов – единственных людей, с ней разговаривающих по-товарищески (некоторых знает она и ближе, но никого не помнит по именам. И ее все в лицо знают здесь, но никто не знает, кто она).
Женевьева может быть парижанкой, может происходить из Гренобля, Тура или Нанта: никому до этого нет дела и никто этим не интересуется. На своей службе она дельная работница. Прогулов не знает. Обязанности исполняет добросовестно и равнодушно. Когда очередной cheri[39] спрашивает, есть ли у нее кто близкий, Женевьева покойно отвечает:
– Non, monsieur.[40]
Впрочем, вопросы такие редки.
…Ныне работа не весьма клеилась – из-за холода. Это обычно. Она не огорчалась. Потеплеет, все будет наверстано. Сделала круг мимо магазинов Лафайет, поглазела на световые каскады, на катанье со снеговых гор в окнах, на безликих манекенов, медленно за стеклом вращающихся (ей они очень нравились). Искупалась в зеленом и фиолетовом свете, поочередно сверху насылаемом… Предрождественская толпа – толстые мамаши с детьми, очереди перед панорамами. Долго ей тут не приходится быть. Людской поток, что стремится к Прэнтан – бесчисленное море тел, лиц, взглядов, смывающих, замывающих каждое отдельное лицо – вынес ее, с одним-двумя перебоями у боковых улиц (волны поперечных автомобилей), к улице Троншэ, тоже сверкавшей красной пестротой света – столь изящно дробного, рассыпанного, такого парижского… Тут уж свободнее. Две знакомых товарки подрагивали на углу улицы Матюрен. Женевьева улыбнулась им и кивнула. Они улыбнулись тоже. Как проходящие корабли – Женевьева взяла курс на Мадлэн, а Жоржетта с Денизой на Лафайет. Их дальнейшее плавание в сине-туманном Париже, пронзаемом тысячью острых огней, гудков, скрежетов автобусных, не совсем одинаково. Жоржетта направилась в кафе, Дениза получила ангажемент, Женевьева спокойной своей походкой дошла до Мадлэн, и, когда огибала храм справа, столкнулась с изящным господином в скунсе, выходившим из капеллы Антония Падуанского. По скунсу собралась было выстрелить, но заметила знакомое пассийское лицо – при потушенных огнях прошла мимо. Соседей в клиентуре быть не могло. Анатолий Иваныч при всей рассеянности своей тоже обратил на нее внимание, хотел было поклониться. Но Женевьева уже вдали покачивала на ходу бедрами, оставляя эротическую фосфоресценцию. Это на занимало его сейчас: не без задумчивости брел он к метро – собирался навестить Олимпиаду Николаевну.