Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так-та-ак-к-с! Так. Так.
Посидев, пальто снял, снял и ботинки, надел туфли. Заложив руки за спину, привычно щелкая пальцами, принялся ходить взад вперед по диагонали.
– Мерзость, больше ничего, – говорил, доходя до конца ее, и поворачивался.
Газетка, для которой собирал объявления, с нынешнего дня закрылась. Что в этом удивительного? Скорее удивительно, что так долго вертелась… Генерал и не удивлялся. Отступление в порядке, с охраною коммуникаций. На заранее подготовленные позиции.
– Мерзость, больше ничего!
В углу стояла литровая бутылка. Взять ее за горлышко, поболтать. Полтинники жиденько зазвенели. Вот он, мощный валютный фонд, на который Машенька должна приехать! Подумав, генерал так определил положение:
– Временный отступательный маневр с переходом в общее наступление, как только позволит обстановка.
И спокойным движением вновь поставил бутылку. Прошел в кухню. Там взял другую, с вином, налил полстакана и выпил.
– Бог дал день, Бог даст и пищу.
Сварил макароны, поджарил свиной грудинки, сел обедать. Ел много и довольно бодро. Запивал красным вином. По временам вслух говорил – Бог дал день, Бог даст и пищу.
Или:
– Трах-тарарах-тах-тах! Колоннами и массами!
Перед сном записал в дневнике: «День важный. Может быть, нечто и обозначающий. Лишился заработка. Но не унываю. Потерял родину, жену, не вижу дочери – это почище. Разумеется, жизнь трудна. „La vie est dure“[27],– сказала вчера торговка. Буду вышивать, раскрашивать сумочки, разносить конверты. Мало ли что. Полковник Серебровский служит ночным сторожем, охраняет ювелиров на Вандомской площади».
Все-таки заснуть в эту ночь было трудно. За всеми словами и разумными рассуждениями стояло неразумное – самое сильное. Находилось оно будто вдали, а одновременно и вглуби. Невидимо, неслышимо. Тень же бросало. И эта тень – как некий яд отравляла воздух, которым мирно дышал он в другие ночи. В нынешнюю ворочался, вставал, пил холодную воду с черным хлебом (собственное его средство от бессонницы), все же слышал и Капину пудреницу, и бой часов в недалеком жандармском управлении, и спуск Лёвы по лестнице.
Утром зашел Рафа спросить, пойдут ли гулять. День хороший, яркий, в изморози. Розовеющее небо в садик Жанена.
– Да, – сказал генерал. – Пойдем. В три часа.
– Уже так рано?
– «Уже» можешь и не прибавлять. Да, в три. Я сегодня не выхожу на занятия.
Рафа, спокойный и вежливый, неотступно глядел на него черными своими глазами.
– Почему?
– Потерял работу.
– Разве вы нехорошо собирали анонсы?
– Нет, хорошо. Газета закрылась.
Рафа опять помолчал. Но что-то свое думал, за агатовыми глазами.
– Это плохо. Значит, вы chomeur?
– Да.
– Чем же будете платить за квартиру?
– Постараюсь найти работу.
Рафа ушел задумчивый. В два часа вновь явился. В руке у него была узенькая коробка с шоколадными дисками, завернутыми в серебряную бумагу.
– Это мне вчера тетя Фанни привезла. Дарю вам от всей души. Я такого шоколада терпеть не люблю.
Генерал захохотал.
– Ловкий ты, братец мой… А если бы самому нравился, так и не подарил бы?
– Вам бы подарил.
– Но уж не от всей души?
Рафа улыбнулась, стала подавать ему пальто. И через минуту вновь спускались они по улиткообразной лестнице своего пассийского дома.
Эти прогулки всегда одинаковы. Шли по rue de la Pompe, мимо Испанской церкви и русской съестной лавки – за витриною балыки, икра. Быстрые автобусы лавировали между камионами и такси. Рафа жался к генералу, когда совсем рядом проносилась, с теплым запахом масла и бензина, такая смерть. Они встречали элегантных, чуть подсушенных пассийских дам, с собачками или без них и со всегдашнею, всегда одной и неизменною волной духов (нечто прохладное, не романтическое). Попадались худенькие молодые люди с книжками, в роговых очках, с чудно заглаженными назад волосами – вечные типы французского юноши, которому весной сдавать башо.
– Меня мама на будущий год отдаст в Жансон, – говорил Рафа. – Я одену берет…
– Не одену, а надену.
– Хорошо, надену. Но какая разница?
Генерал объяснил.
Подошли к Мюэтт. В кафе за столиками любители тянули аперитивы – несмотря на ранний час. Двухместные машины скользили в Булонский лес. В них за рулем сидели старшие братья, или дяди юношей из лицея Жансон – те же гладкие волосы и роговые очки, но на сорокалетних. Дамы, тех же духов, всегда много моложе.
В парке Мюэтт уже много нянек с детьми в колясочках, мамаш с младенцами, играющих ребят постарше. Тут обычно садился генерал на скамеечку, смотрел на зеленую лужайку со статуей, на игры, на голоногих мальчуганов с мячами, на аккуратных французских старичков с почетным легионом, догуливающих последние свои деньки под холодеющим парижским солнцем.
– Котик, – говорит дама сыну, – что ты все по-французски. Скажи просто по-русски: «папа прибудет в полшестого».
Генерал к этому привык. Да и всех мамаш не переучишь. Одесса, Киев останутся. Он сидел на скамейке, опираясь на палку, глядел на вечный водоворот этой жизни – молодой и старой, французской и русской. Найдет ли он работу или нет, умрет ли в своей квартирке на руках Машеньки, или полуголодным стариком в госпитале Кошен – все будет так же пестро, весело и грустно на этой лужайке. Такие же дети, дамы, старики с красными бутоньерками, автомобили преуспевающих. И все так же будут спускаться и подыматься жильцы по лестнице дома в Пасси. «Ничего, ничего, все как полагается. Не удивляюсь. Законы мироздания. И не удивлюсь, когда Рафаил вырастет, примет французское подданство, будет служить в колониях, окончательно забудет русский язык.»
Будущий колониальный деятель как раз подбежал к нему. Он раскраснелся, слегка вспотел, черная прядь волос локоном выбилась из-под шапочки.
– Там такой паршивый мальчишка один… все неправильно играет.
– Рафаил, – сказал генерал, – ты когда большой вырастешь, будешь меня помнить, или нет?
– Да… Да я и довольно скоро вырасту. Вы знаете, в понедельник мое рождение! Ах, да, забыл! Мама просила вас непременно к нам. Будут гости. Я ожидаю довольно много подарков.
* * *О том, что генерал потерял работу, в доме узнали быстро. Все – за исключением Женевьевы. Та жила в другом мире, ни с кем, ни с чем не сливавшемся. Женевьева знала, что всюду дела теперь идут хуже – в том числе и ее собственные. Некоторые товарки уехали в деревню, менять промысел. Вообще же ей ничто не интересно. И в самом доме пассийским существует лишь лестница, по которой аккуратно спускается и подымается она ежедневно.
Лёву тоже не очень занимал генерал. Он вел свою серую и тяжелую жизнь за рулем. Но с дружелюбием взглянул на Валентину Григорьевну, на лестнице сообщившую ему новость. «Со взбитыми сливками», – определил про себя блондинку, сочувственно и почти завистливо. «Эх, проклятая жизнь!»
Шалдеев сам сидел без работы: кончилось даже рисование порнографических открыток для таинственного издательства.
Капа задумалась.
– Дуся, – говорила ей Валентина Григорьевна. – Михаилу Михайлычу ведь будет трудно. Ах, знаете, со всех сторон такое слышишь… Та дамочка кутюр закрыла, эта ищет где бы фамм де менаж заменять. А ведь он, в общем, старенький… знаете, куда ж ему…
– Трудно, конечно. Спрошу на службе, может, что по счетоводству.
Наиболее серьезно отнеслась Дора Львовна.
– Нет, надо искать. Так он пропадет. Надо искать. Ее честная голова заработала.
Праздник
Из всех квартир пассийских Дорина содержалась наилучше, и сама Дора Львовна считалась жилицею солидной. То, что снимает она меблированное помещение, объяснялось (среди лавочников и консьержек) надеждой на скорое возвращение в Россию. «Oh, c'est une femme de bien, – говорили в околотке. – Elle sait vivre»[28]. В комнатах у нее порядок и чистота («как у французов»), ковры хорошо выбиваются и on fait tres bien l'aeration de draps[29]. Фамм де менаж[30] каждый день, по четыре часа. Madame хорошо зарабатывает, за квартиру платит минута в минуту, и у ней текущий счет в Лионском кредите. «Oh, elle est brave, celle dame-ci»[31].
Это мнение было довольно справедливо – от шума революционной молодости, богемского бытия прежних лет мало что уцелело у Доры Львовны. Теперь она любила порядок, культуру, буржуазность.
И Рафино рождение решила отпраздновать попараднее (кстати, и ответить некоторым клиенткам, «поддержать отношения»).
Несмотря на всегдашнюю чистоту, пол лишний раз натерли. У Валентины Григорьевны пришлось подзанять чашек, стульев, у Капы табуретку – получалось пестровато, но ничего не поделаешь, «на чем-нибудь сидеть надо». Мадам Мари, высокая, веселая прачка с красным лицом, всегда в подпитии, принесла огромную ослепительную скатерть, парадную, для раздвигаемого стола. Узнав, что Рафа рожденник, хриповатым баритоном поздравила его.