Дарт Вейдер. Ученик Дарта Сидиуса - Jamique
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Император
Стыло одиночество холодной льдинкой между губ. Застывала душа. Тонкой струйкой в неё просачивался холод.
Император беспокойно шевельнулся. Это что ещё такое? Он осознал, что стоит посреди пустой каюты и смотрит в стену перед собой пропущенный им промежуток времени.
Что случилось? Опять?..
Твой мальчик с тобой, и ничего не случилось. Ага, язвительно ответил он сам себе. А теперь попытайся в этом убедить подсознание. Которое решило свалиться в бездну алогичных связей именно потому, что уж слишком устало болеть. Ты, конечно, сам и позволил. Но тебе это тоже надоело.
Любой шаг Вейдера от него, особенно шаг к сыну воспринимался однозначно. Пустота. Обрыв. Вакуум от с хлопком вычмокнувшего воздуха из пространства. Как будто время на мгновенье застывает. И в это мгновение, которое может длиться любой неопределённый срок, невозможно дышать. И мир вокруг умирает.
Палпатин с неодобрением покачал головой. Старость. Уже даже не старость — древность. Постепенно он истаивает, исчезает. Все события, все лица сливаются в неинтересный серый ком. И только горячая кровь его детей…
Которых в основном убивали.
Палпатин поджал губы типично стариковским жестом. Посмотрел на себя в этот момент в зеркало. С отвращением. Старик он и есть старик. А что ты ещё хочешь? Прожить тысячу лет жизнерадостным и здоровым? Эдаким молоднячком.
После шестисот не так уж легко поддерживать себя в форме и быть полным сил.
Болезнь начинается вот здесь. В голове. Там же начинается старость. Как только признаёшь этот факт, он тут же тебя подчиняет. Поэтому встречаются молодые старики и старообразные молодые люди. Вейдеру, в сущности, удалось остаться самим собой, потому что он упорно не признавал себя инвалидом. Аж до бешенства доходило.
…Оби-Ван Кеноби.
Да-да. Палпатин сконцентрировался на этом имени. Оби-Ван Кеноби, рыцарь-джедай. Пойди сейчас разберись, почему они тогда решили не искать ни его, ни Йоду. Попробуй вытащи все концы и начала в том перепутанном клубке мотиваций. Можно было б, конечно, устроить целенаправленную, методичную, скрупулёзную прочистку всех территорий. Татуин, между прочим, оказался б во втором эшелоне планет, которые следовало обыскать. Это значит: нашли через год. Почему не искали?
Потому что не захотел Вейдер. У него была странный мотив, не имеющий ничего общего с полыханием того обезумевшего от боли комка. Вейдер, когда стал именно Вейдером, когда боль ушла, когда место огня заступил холод, на предложение отыскать двух джедаев ответил глубоким молчанием.
— Нет, учитель, не то чтобы мне неприятно, — пояснил он своё молчание потом. — Это что-то другое.
Объяснить это сразу он был не в силах. Или не хотел. В нём что-то противилось погоне и поиску этих двоих. Он учителя и на Звезде смерти убил неохотно. Случайно. Из-за того, что тот сам подставился, самоубившись о его клинок.
А ведь эти двое его искалечили и лишили нормальной жизни. Боль была, но не было желания мстить. Не было желания вообще видеть.
Вейдер был не идиот, он задумывался над этим мотивом.
— Понимаете, учитель, во мне настоящую ярость вызывает боль, причинённая близким мне людям. Я вырезал тускенов, даже не думая, нужно ли это делать и какой в этом смысл. Джедаи — те, кого я считал прямо виновными в её гибели — погибли под моим мечом И я испытал по этому поводу только чувство хорошо выполненной работы. Такой, какую я и должен был сделать. И сделал наконец. Но относительно меня это не работает. Или работает. Поймите, я не могу гоняться за двумя подлецами. Пусть им карой будет их одиночество.
Палпатин сразу с ним согласился. Нет, это не трансформация милого мальчика. Вейдер всегда умел быть жестоким. И на этот раз он выбрал гораздо более изощрённый вариант. Одиночество и опаска разоблачения. Невозможность пользоваться Силой. Его мальчик не считал этих двух достойными поединка. Даже смерти. То, что они использовали в своей интриге беременную женщину, лишило его всякого уважения к ним. Осталась брезгливость. Путь живут. Они достойны своей жизни.
Анакин всегда был жесток. В обыденном восприятии этого слова. Он никогда не прощал. Никого. Хотя и добра не забывал тоже. Десять лет лицемерия на Татуине, десять лет лицемерия в Ордене создали из него такую коробочку, что Палпатину пришлось с трудом, слой за слоем, выколупывать из неё настоящего Анакина. Того, кого он чувствовал через Силу. Того, кто был Силой самой, серой, грозной и по большей части безразличной к живым существам.
В частности, к людям.
В их разговоры, которые велись урывками, которые мальчик себе позволял урывками, Палпатин буквально по обмолвкам, по коротеньким словам, сказанным сквозь зубы, по жестам, по комментариям не в тему воссоздавал истинные мысли и ощущения своего ученика. Анакин физически не умел быть откровенным. Перед Уотто он корчил эдакого прыгунка-сопляка, подвинутого на технике и гонках. Перед товарищами на Татуине — такого вот свойского парня. В Храме он стал корчить молодого нерешительного падавана. Перед Амидалой…
Это была его мука: он знал, что отличен ото всех. Слишком хорошо знал. Его внешняя открытость, прямота, эдакая солнечная наивность ребёнка, а потом эдакое доверие, восхищение и дружба со своим учителем молодого человека — ложь, всё ложь. А ведь там, под коркой лжи, он был действительно прям. И он всё никак не мог поверить, что нашёлся человек, которому можно сказать всё — и он не разлюбит. Что он нужен ему именно таким, каким вылупился на свет. Что произошло совпадение. Что ему больше не надо лгать, чтобы выжить.
И начались эти судорожные резкие фразы, короткие слова. Он оговаривался и проверял учителя на реакцию. Очень нескоро перестал это делать. Если вообще перестал.
Вещи, которые Анакин говорил ему, не звучали больше нигде. Даже для Палпатина стало неожиданностью то, что мальчик не простил Куай-Гона. За ложь. А тот воспринял именно как ложь, что рыцарь увёз его с Татуина, предварительно не объяснив со всей чёткостью, что в Ордене нельзя иметь родственных связей. Что из Ордена нельзя уйти. Что его мама на Татуине обречена на вечное одиночество и рабство.
— Этот добрый рыцарь, — нервно сплетенные пальцы рук, — так обрадовался мидихлориановому мальчику, так потащил свою добычу в Орден… Ему дела не было ни до чего, только до великой одарённости в Силе. Он не позаботился о том, чтобы как-то подстраховаться. Он, сволочь, посмел не подумать о том, что может умереть и пустить прахом все свои обещания.
— Я думал, ты его любил, — осторожно сказал Палпатин.
— Да, любил. А он лгал мне, как все они. Он всего лишь джедай, учитель. Марионетка в руках ими самим выдуманной силы.
Он не простил Амидалу, он не простил никого. Но Амидала была самым болезненным его бредом. Вот тут проявился извечный парадокс: любовь вне всякого рассудка. Он не мог простить ей того, что та не выкупила мать. Не подумала даже, маленькая королева. Его отталкивала её правильность, излишняя педантичность, её мысли, её образованный королевско-набуанским воспитанием умок.
Но Палпатин видел, каким расклеенным сверлом засела в сердце его мальчика эта любовь. Внерассудочная тяга. Доходящая порой до ненависти.
— Эта дура решила признаться мне в любви около арены, учитель, — захлёбывающийся от ненависти смех. — Эта идиотка была такой правильной, такой рассудительной, такой взрослой — а тут решила проявить ещё и романтическую дурь! Учитель, у нас был разговор на корабле, — он смеялся. — Я сказал ей, что освобождаю её от слов, которые она сказала мне у арены. Что мне не нужна жена, которая толкает правильные речи о самообладании и долге, и только вид хищника пробуждает в ней прочитанные меж государственными делами две-три любовные книжонки. Я сказал ей, чтобы она решала, что ей действительно нужно. Потому что если она считает, что может со мной играть, как с мальчишкой или своими секретарями — так пусть убирается к секретарям! И флиртует — с ними! Королева Амидала! Мне не нужна королева. Мне не нужна сенатор. Мне нужна подруга. Друг. Жена. И если она до сих пор думает, что может ухватить по куску отовсюду — пусть уходит в политику и никогда не вспоминает обо мне. И она… испугалась, — новый смех. — Она испугалась. Мальчик-то вырос. А мужчина играть с собою не дал.
Но всё же — она вышла замуж за джедая. Сурового, как все они, но джедая. Так что я не уверен в своей жене. Она выдумала меня снова.
Его мальчик был жестоким в любви. Он почти никого не допускал к себе. А когда допускал — требовал такой же верности и отдачи, на какую был сам способен. И никогда не прощал предательства. Либо свой — либо враг.
А после смерти матери его отвращала любая мысль о привязанности к кому-то. Это была ненависть, чистая и беспримесная, ко всему миру.
— Я переделаю его, учитель, — сказал он ему однажды. — Я его изменю. Я знаю свою силу. И тогда больше никто не будет…