Гибель адмирала Канариса - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Канариса не скрылось, что голос Кренца становился все более жестким, а формулировки, которыми он пользовался, — откровенно обвинительными.
— Так дело не пойдет, оберштурмбаннфюрер. Вам поручено объективно изучить все выдвинутые против меня обвинения. Именно объективно, непредвзято расследуя каждый эпизод. Вы же настроены обвинять меня даже в том, в чем обвинять совершенно бессмысленно.
— Откуда вам знать, адмирал, что именно мне поручено, а что исходит от меня самого?
— Вы должны взвешивать каждый факт, разбираться по каждому эпизоду. Таков принцип любого непредвзятого следствия.
— …Которого так строго придерживались во время ведения допросов добродетельные следователи из числа сотрудников абвера! — уже откровенно издевался над ним Кренц.
— Да, представьте себе…
— В реальности же, — буквально прорычал Кренц, — мне поручено довести дело предателя рейха адмирала Канариса до смертного приговора! Довести это дело до виселицы — вот что мне поручено, адмирал, если уж вас так интересуют некоторые служебные тайны гестапо.
Услышав это, адмирал понял, что с этой минуты игра в либерализм кончилась, дальше начинаются обычные гестаповские «беседы по душам». Если до этого признания Кренца адмирал еще рассчитывал посоревноваться со следствием, побороться со своими обвинителями, то теперь он понял, что доказывать свою невиновность и вообще что-либо в ходе следствия уже бесполезно.
— В таком случае мое дальнейшее сотрудничество со следствием не имеет смысла, — угрюмо обронил он. — Ответов на «любознательные» вопросы, а тем более исповедей впредь не будет.
С минуту они молча смотрели друг на друга, явно испытывая нервы и выясняя намерения. Никто не решался заговорить первым, и чем дольше длилось это странное молчание, тем безысходнее оно казалось. Причем обоим.
— Напрасно вы так ведете себя, адмирал! — наконец насмешливо предупредил его следователь. — Ведь у вас еще так много за душой всего того, в чем следовало бы исповедаться в этой, — Кренц вальяжно обвел рукой пространство вокруг себя, — СС-келье! А главное, кто еще способен так молитвенно и библейно отпустить вам все ваши грехи, как мы?
— Кто это «мы»?
— Мы — это сотрудники гестапо, снизошедшие на эту землю во главе с апостолом Мюллером.
— Не кощунствуйте, Кренц, побойтесь Бога, — проворчал адмирал.
— Что вы знаете о кощунстве в следственной камере, Канарис?! — голос следователя наполнил металл. — Что вы о нем знаете?
— Это вы говорите мне?! — презрительно передернулся рот адмирала.
— Вам, бывший шеф абвера, вам, — постепенно наливалось кровью лицо Кренца.
— Решили, что вам это уже позволительно? — попытался восстановить свой статус адмирал Канарис.
— Решил, что о кощунстве над человеческой сущностью вам следовало бы расспросить у тех заключенных, которых лично вы, адмирал Канарис, допрашивали и пытали в камерах предварительного следствия абвера.
Наступившая пауза оказалась томительной для них обоих. С той только разницей, что Кренц ожидал ее завершения с любопытством, а Канарис — с мучительным желанием уйти от какой-либо реакции на его обвинение.
— Это случалось крайне редко, — резким движением руки попытался отмести его обвинение адмирал.
— Вот видите, случалось…
— Я сказал: крайне редко, — напомнил Канарис следователю.
И лишь потом удивленно уставился на оберштурмбаннфюрера, словно только теперь понял истинный смысл произнесенных им слов.
— У нас имеются другие сведения — и вполне конкретные свидетельства. Причем с особой жестокостью вы зверствовали как раз в те дни, когда появлялись в камерах после очередной ссоры с откровенно игнорировавшей и отвергавшей вас красавицей женой.
Услышав это, Канарис мгновенно прекратил свое нервное покачивание на стуле и резко распрямил спину. По поводу ссор с женой — это было святой правдой, но той правдой, о которой следователь гестапо не мог и не должен был знать.
— В любом случае, мне приходилось допрашивать врагов рейха, особой мягкости к которым наши законы не предусматривают.
— А мы, по-вашему, кого допрашиваем? — оскалил прокуренные зубы оберштурмбаннфюрер. — Его истинных друзей?
— И все же какое значение могут иметь наши с женой отношения к делу о..? — адмирал запнулся, не зная, как бы выразиться поделикатнее.
— …О заговоре против фюрера, — охотно подсказал ему Кренц, вновь ехидно оскаливая редкие, основательно пожелтевшие зубы.
— …К делу, по которому меня обвиняют? — нашел Канарис более приемлемый вариант.
— Ну, во-первых, к делу о заговоре против фюрера имеет отношение решительно все, что расходится с дисциплиной, законами и моралью рейха. А во-вторых, мы как раз и пытаемся понять, какое отношение к вашим вспышкам ревности к жене и ее вспышкам неприязни к вам имеет стремление пополнять свои зарубежные счета продажей важнейших тайн рейха.
— Нет у меня никаких зарубежных счетов! — буквально взревел Канарис. — Нет и никогда не было.
— А вот это нам еще только предстоит выяснить, альтруист-бессребреник вы наш.
— Здесь нечего выяснять! И так все ясно.
— Нервы у вас ни к черту, адмирал. Как с такими нервами можно было руководить абвером — ума не приложу.
* * *Двое суток спустя, после очередного изнурительного допроса, Канарис вдруг почувствовал себя плохо. Состояние его было настолько очевидным, что следователь сам прервал словесную дуэль и, вызвав конвоира, отправил адмирала в камеру.
Он уже задремал, когда в проеме двери появился тюремный фельдшер.
— Сначала требуют буквально воскрешать заключенного из мертвых, — проворчал он еще с порога, — а когда тот немного придет в себя, отправляют на казнь. Вы не скажете мне, адмирал, в чем смысл подобного лечения?
— Очевидно, в особом тюремном гуманизме.
Фельдшеру было под шестьдесят; приземистый, истощенный, с обвисшими коричневыми мешочками у глаз, он сам мог представлять интерес для целого консилиума врачей. Но из всех предполагаемых диагнозов самым очевидным и неизлечимым являлся тот, что врач был… иудеем. Причем с такими впечатляющими признаками вырождения, что дожить с ними почти до конца войны можно было, только пребывая на службе у гестапо.
— И вы — тоже о гуманизме, господин Канарис…
— А кто еще изощрялся на эту тему? — устало спросил адмирал, чувствуя, как головокружение понемногу успокаивается.
— Господин Кренц.
— О боги, еще один ценитель гуманизма!
— Я воскликнул точно так же, но оберштурмбаннфюрер Кренц сказал мне: «Сходите-ка посмотрите этого великого лютеранского гуманиста Канариса. Каким бы хворям не предавался наш адмирал, на эшафот он должен взойти походкой императорского гвардейца. Иначе вместо него взойдете вы».
— Что-что, а убеждать оберштурмбаннфюрер умеет.
— … В чем успели убедиться многие. Но, в конечном итоге, дело не в этом. Интересно, с чего это вдруг он назвал вас лютеранским гуманистом?
— Во время последнего допроса мы как раз беседовали о гуманистических ценностях лютеранства. Естественно, первым об этом заговорил Кренц.
— За лютеранский гуманизм теперь тоже восходят на эшафот? — без какого-либо удивления в голосе поинтересовался фельдшер. — Раньше мне казалось, что только за иудейский.
Безучастно выслушав жалобы заключенного и столь же безучастно прощупав пульс, лекарь заставил его выпить какой-то порошок, затем, после пяти минут неловкого молчания, две таблетки и, закрыв свою сумку, собрался уходить.
— Что у меня, фельдшер?
— В этой тюрьме не существует болезни, которая помешала бы палачу вздернуть вас. Разница лишь в том, что одни восходят на эшафот сами, а других волокут, как недорезанную скотину.
— Только потому и спрашиваю, что встретить смерть хочу достойно.
Фельдшер остановился у двери, оглянулся и произнес:
— Это всегда заслуживает уважения: и тех, кто будет помнить вас, и даже тех, кто будет вас казнить. Некоторые пытаются кончать жизнь самоубийством, однако делать этого не стоит. И вы прекрасно понимаете, почему.
— Понимаю.
— Говорят, вы переправили нескольких евреев в Швейцарию, а затем помогали им финансово.
— Подобные вопросы уже много раз задавал мне следователь.
— Вы не обязаны отвечать, адмирал. Важно уже то, что мне об этом известно и что именно в этом гестапо видит ваше самое страшное, непростительное преступление. Некоторые заключенные выпрашивают у меня яда, чтобы избежать страха восхождения на голгофу. Здесь это величайшая ценность.
— Выступаете в роли торговца смертью?
— Многим я не дал бы яда, даже если бы он у меня был. Не из страха перед наказанием, а по совершенно иным мотивам. Но вам, адмирал, пожалуй, дал бы. Исключительно из уважения.