Против правил (сборник) - Никита Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусство прозы Константина Крикунова. Он был журналист. Хороший. Как Розанов, как Честертон. Журналист ближе всего к поэту. Он всматривался в мир. В детали мира. Для него была важнее всего деталь. Общие идеи не для него. Идеология не для него. Даже мораль не для него. Он знал деталь и сочетание деталей. Он отказывался судить мир. И кроме того, он знал, что поэзия не на вершинах, а в траве. Надо только уметь нагибаться. Скорость реагирования на малейшие раздражители – вот что нужно и поэту, и журналисту. И у того и у другого есть одно удивительное ощущение: мир меняется с невиданной быстротой, но что-то в этом мире остается незыблемым, вечным, постоянным, непрестанным. Из удивительного сочетания непрестанного изменения и неколебимого постоянства сложена душа поэта и журналиста. Из того же сочетания сложена и его работа. Странно и неправдоподобно звучит, но душа поэта и журналиста и есть его работа.
Журналист и поэт – наблюдатели. Всегда немного со стороны. В какой-то момент от пристального вглядывания в себя и в мир цельное мироздание может разлететься на куски, фрагменты, детали – и все же… остаться цельным. Неправдоподобно и странно, но именно журналист и поэт оказываются ближе всего к тайне мира, над которой ломают головы богословы и философы: как может мир быть цельным и раздробленным одновременно, изменчивым и постоянным, нераздельным и неслиянным.
Это и была проза Константина Крикунова. Проза журналиста и поэта. В той же степени журналиста, в какой и поэта. При всей ее странности, раздражающей своеобычности она довольно традиционна. У нее были предшественники и учителя. Сразу и с ходу: Розанов Василий Васильевич. Костя вежливо кланялся учителю новой российской прозы: «1 ноября. Дворники внесли во двор короб опавших листьев». Одна всего только запись в массе разрозненных заметок и фрагментов. Имеющий уши да слышит: «Опавшие листья» – знаменитая книга Розанова. Делил он эту свою книгу на короба: короб первый, короб второй. Это он первым рискнул бухнуть в литературу необработанный сырой материал – дневник, письма, заметки на манжетах, на коленке, на обороте нумизматического транспаранта. Это он первым стал не церемониться с читателем. Не нравится? Не понятно? Ну и закрой книжку. Отойди и не мучай себя. Но уж если нырнул, если открыл и остался, то останешься со мной надолго. Станешь моим другом, конфидентом. Тем, с которым можно на «ты». Первая и последняя книга Крикунова так и называлась – «Ты». Читатель – это тот, к кому обращается на «ты». Это – розановский подход. Это Розанов первым (в России) впустил в литературу секс во всем его бесстыдстве и первым по-настоящему отказался от деления тем на грязные и чистые. Это Розанов первым понял, что если ты рискуешь говорить о религии и Боге, Библии, монахах и попах, то ты не должен бояться говорить о сексе. И то и другое – интимное, тайное тайных. А о чем же еще говорить, как не о самом важном, тайном, интимном, потаенном. Значит, оставь стыд за пределами прозы Кости Крикунова и слушай о мощах Александра Свирского, о последнем Герое Советского Союза, авианаводчике в Афганистане Буркове, о порноактрисе Хае Хаким, о сыщиках, которые ловят карманников, о наркоманах в Питере и стариках в русских деревнях. Все это было у самого верного последователя и ученика Василия Розанова в русской литературе, Кости Крикунова. Были даже малоприятные розановские черты, нет, не интерес к сексу – это пожалуйста, а странно вывернутый русский патриотизм. Описание всевозможных русских нестроений, нищеты, безалаберности, жестокости, сиротства, пьянства внезапно, очень по-розановски прерывается истеричным (иного слова не подобрать) признанием в любви к этой нищей, несчастной земле, не умеющей ценить свои таланты, своих героев, даже не закапывающей, но вколачивающей в землю свои таланты, своих героев. А то и вовсе Крикунов начинал рассказывать нечто вполне несусветное, но очень розановское:
«По Университетской набережной, занесенной предпасхальным снегом, шел долговязый старик в летних штиблетах. За собой на веревке старик тащил высокую коробку на колесиках. В коробке был проект города-сада, национального парка-музея „Человек и среда”. Когда американцы предложили старику продать на корню этот проект, он потребовал в обмен на сделку остановить поставки американских товаров в Россию.
– Импоссибл, – ответил американец.
Сделка не состоялась.
Я спросил старика: почему он выдвинул такое сумасшедшее условие?
– Я хотел спасти экономику своей Родины, – сказал старик. <…>
– И чем кончилась эта история со спасением России?
– Через пару дней я пошел встречать из университета свою жену. В нашем дворе на Васильевском острове подошли трое. Один из них, и слова не говоря, ударил меня ногой в переносицу.
– Бабка кончилась, сматываемся, – услышал он.
Старик попал в больницу с сотрясением мозга, „скорая” не хотела брать, думала, что пьян. Этот случай он напрямую связывает с отказом продать проект заокеанским друзьям.
– Мой парк будет построен здесь, в России, – говорит старик. – Рано или поздно эта идея будет востребована, потому что нигде в мире ничего подобного нет. И вряд ли кто-нибудь может придумать что-либо в этом роде».
Длинная цитата дана для того, чтобы, во-первых, вы увидели, как работал Крикунов со словом. Он был одним из немногих в современной российской литературе писателей, кто обладал вымирающим ныне даром описания. Описывать не надо, потому что можно дать картинку, фотографию. Вот писатели и разучились писать зримо. А Крикунов был старомоден. Он был репортером старой школы. Минимум слов (в газете места немного) – и вы увидели: зиму на Университетской набережной, странного старика в летних штиблетах и его коробку с городом-садом. Во-вторых, надо было, чтобы стали виднее, очевиднее любимые крикуновские герои. Странные, ни на кого не похожие, выламывающиеся из обычного мира фрики, психи, гении, признанные и непризнанные, герои, таланты и поэты. В-третьих (это надо было бы поставить во-первых), стоило подчеркнуть розановскую, нелепую черту – вывернутый наизнанку патриотизм, позволяющий верить самым нелепым версиям. Господи, да вот прямо-таки в девяностые годы американцы на парашютах к нам сбрасывали хулиганье, избивающее стариков в парадных. Не дал архитектор Пионтек им проект своего города-сада, так вот же ему! Не дал Пионтек, так они у австрийца Хундертвассера подобный проект купят.
Земной шар талантами не оскудеет. Но идеология Крикунова была не очень интересна. Как и идеология его первого учителя, Розанова, она вычерчивалась с некоторым трудом. Оставалась на эмоциональном уровне. На уровне выкрика, рано или поздно прорывающегося из обиженного не за державу, за людей этой державы горла. Важнее другой учитель Крикунова. Учитель неожиданный, но опознаваемый. Осип Мандельштам. Он написал всего-то ничего в прозе: «Египетская марка», «Шум времени», «Путешествие в Армению» и «Четвертую прозу», но книжечки эти, одна другой страннее, оказались томов «премногих тяжелей». Вот и аукнулись в прозе журналиста начала ХХI века. «Дошло до того, что в литературе я люблю нарост, дикое мясо. „И до самой кости ранено все ущелье криком ястреба” – вот что мне надо», – писал Мандельштам. В прозе Крикунова такого «дикого мяса» литературы, такого «крика ястреба» было хоть отбавляй. В «Египетской марке» Мандельштам настойчиво советовал не уничтожать черновиков. Оставлять весь тот писательский хлам, который по законам классической литературы должен уйти в отвал. Почему? Потому что мир души настолько же шире твоего рационального, понятого тобой мира, насколько окружающий тебя мир шире тебя самого. Ты сам не знаешь, что в твоей душе важно, а что нет. Точно так же как ты не можешь знать, что в окружающем тебя мире важно, а что нет. Другой поймет. Или не поймет, но почувствует. Так именно и поступал Крикунов. Для того Крикунов поместил в книгу «Ты» свой детский дневник. Он воочию продемонстрировал, из чего растет литература. Между взрослым, фантастическим, осколочным, сюрреалистическим и детским наивным дневниками расположена собственно сама литература, документальные репортажи. Точная фиксация вещного, реального мира. Затрепано до дыр жеманное высказывание Ахматовой: «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…» Крикунов демонстрировал этот «сор». «Сор» не может не быть интересен, раз интересны сами «цветы». Здесь есть одна особенность Крикунова, о которой он обмолвился в детском своем дневнике. В детстве он занимался прыжками в воду. А что такое прыжки в воду? Это значит: ты должен в воздухе за какие-то секунды падающим своим телом нарисовать некий рисунок, вычертить арабеск, линию, узор. Жизнь тела связана с жизнью души. Стиль писателя рождается из его физического стиля. Писатель Крикунов делал то же самое, что и прыгун в воду. Моментально концентрировался и на небольшом отрезке вычерчивал арабеск, линию. Вы ее можете не заметить. Он войдет в воду, исчезнет, но резкость, быстрота прочерченной им линии останется. Поэтому он так любил диалоги. Поэтому его диалоги были так характерны, быстры. Авторы детективов могли бы им позавидовать.