1812 год. Пожар Москвы - Владимир Земцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Религиозные принципы, которыми руководствовался Сюрюг в жизни, сопрягались с убежденностью в силе божественного провидения. Чудесное спасение деревянной церкви Св. Людовика во время пожара он приписывает «явному чуду благости Божией» (в письме аббату Николю), либо «чудесному покровительству Провидения» (в «Журнале» и в письме отцу Буве). Правда, в письме к своему непосредственному начальнику митрополиту Сестренцевичу (с которым, как представляется, отношения были не всегда простыми из-за борьбы последнего с иезуитским влиянием), количество упоминаний «милосердия Всемогущего», «великой милости Господа», «ниспосланного небесного благословения» и пр. заметно возрастает. Сюрюг подлинный там, где он пишет аббату Николю и вносит записи в «Журнал» для истории: он твердо верит в Господа, но эта вера лишена слащавости и позерства, она есть основа для рационально продуманных волевых поступков самого человека.
Для Сюрюга религиозные принципы лежат в основе самоуважения и чувства человеческого достоинства, и, конечно, неразрывно соединены с ощущением пастырского долга. «С самого начала я объявил, — пишет он аббату Николю, своему другу, позерство в общении с которым было немыслимо, — что ничто не вырвет меня из среды моей паствы, что угрожающие ей бедствия служат для меня побудительною причиною быть верным ей, дабы оказать ей единственную действительную помощь, которая остается для несчастных, подвергшихся стольким ужасам. [Они], казалось, были удивлены тем, что они называли моим мужеством, а между тем, ничто не должно представляться более естественным тому, кто понимает служение пастырское». Когда маршал Мортье предложил Сюрюгу возвратиться во Францию и занять более заметное место, чем должность кюре, аббат ответил: «Господин маршал, религиозные принципы, удалившие меня из Франции, все еще удерживают меня здесь; впрочем, я вижу ясно то небольшое добро, которое я делаю, будучи только приходским священником в Москве, и не совсем предвижу то добро, которое я мог бы сделать, будучи во Франции более чем приходским священником».
Религия стала для Сюрюга и главным нравственным мерилом поведения как наполеоновской армии в Москве, так и действий русских властей и православного духовенства. 19 октября (ст. ст.) 1812 г. он пишет отцу Буве о наполеоновских солдатах так: «…в церкви почти никто из французской армии не появлялся, за исключением 4 или 5 офицеров из старых фамилий Франции, двое или трое исповедались. Кроме того, ты можешь судить о христианстве этой армии, когда я скажу тебе, что в армии в 400 тыс., которая пересекла Неман, даже не было ни одного капеллана. Среди более 12 тыс. умерших здесь я не похоронил с обычными церемониями никого, за исключением одного офицера и одного слуги генерала Груши, все остальные, офицеры и солдаты, были зарыты своими в первом же близлежащем саду. Они даже не предполагают возможности обретения другой жизни. Я имел случай посетить палату с ранеными офицерами; все мне говорили о своих физических страданиях, и никто не упомянул о душевных, а тем временем третья часть из них была при смерти. Я окрестил нескольких солдатских детей; это единственная вещь, которую они все же хотят, и со мной обошлись с почтением. В остальном, религия для них не более чем пустой звук».
Но строки, посвященные отношению русских к религии, звучат еще более жестко и, можно сказать, обличающе жестоко. «Церкви, — пишет Сюрюг аббату Николю, — оставленные своими настоятелями, были превращены в караульни. Служители, поставленные на стражу Израиля, скрылись или бежали». «Церкви были покинуты, — пишет автор в «Журнале», — я не знаю, по какой-то политической причине, или по ослеплению. В течение целых двух недель ни один звук колокола не прозвучал в городе, в котором храмы были в таком изобилии. Не встретилось ни одного попа, не было каких-либо признаков отправления службы; люди среди ужаса страшного бедствия не имели возможности излить свою душу у алтаря своего бога и воспользоваться этой последней возможностью, которая была у несчастных»[872]. «Сами французские власти, — пишет аббат, — пытались организовать религиозную службу, но попы уклонялись… Решились только трое или четверо к концу третьей недели». Реально же, как сообщал Сюрюг в «Журнале», начал службу только один, в церкви Св. Евпла. «Это иностранный священник, — с удовольствием констатировал наш герой, — духовник полка кавалергардов».
В целом, именно религиозное начало было для Сюрюга своего рода стержнем, вокруг которого вращались представления о Революции, Наполеоне и его армии, представления о человеческом достоинстве, величии духа и стойкости, об отношении к русским, к их культуре и религии. Рассмотрим эти сферы по очереди, хотя определить порядок этой очередности можно только условно.
Начнем с характеристики Наполеона и его армии. Эта характеристика определялась двойственным положением самого Сюрюга как эмигранта. Правда, в беседе (которая скорее походила на допрос с точным фиксированием ответов Сюрюга секретарем!) с маршалом Мортье в ответ на вопрос последнего аббат несколько иначе определил свой собственный статус. «Как вы покинули Францию?» — задал вопрос Мортье. «Я оставил Францию 21 год тому назад вследствие требования присяги от лиц, занимавших общественные должности». — «А, понимаю, господин аббат — эмигрант?» — «Нет, господин маршал, я ссыльный». «Изгнанник порядка», — так он назвал себя в письме графине Ростопчиной[873].
Наполеон для Сюрюга — опасный тиран, обладающий чудовищной силой, всколыхнувшей все худшее в человеческой природе. «Манера, которой этот человек овладел духом солдат и начальников армии, — пишет Сюрюг Буве, — дает ему чудовищную власть. Ни один из его генералов, тем более тех, кто стоит ниже их, не имеет своего мнения; никто даже не думает противоречить, и говорят, что слово невозможно для него не существует». С явным удовлетворением пишет Сюрюг о том, что, хвала Господу! ему не довелось лично встретиться с Наполеоном. И вместе с тем, Наполеон — человек европейской культуры. Он не мог даже допустить мысли о том, что русские станут поджигать Москву. Прибыв 3-го сентября (ст. ст.) в Москву, Наполеон был «удивлен значительным пожаром, и удивление (именно удивление! — В.З.) его еще более усилилось, когда он узнал, что не осталось никаких средств остановить огонь» (Письмо Николю). Наполеон, как писал Сюрюг в «Журнале», был просто растерян. Аббат считает совершенно естественным, что этот злобный тиран сразу же после прекращения пожара отдал приказ открыть приюты для погоревших, распорядился организовать раздачу продовольственных рационов, приказал подготовить отчет о состоянии госпиталей и о числе больных. Далее Сюрюг описывает, как «Наполеон отправился в Воспитательный дом, поблагодарил управляющего Тутолмина как за его усердие, так и за то, что он остался на своем месте».
С искренней благодарностью пишет аббат и о том, что французское командование сразу же по вступлении в город приказало организовать охрану церкви Св. Людовика. В письме Николю Сюрюг не скрыл, что именно благодаря «милости неустрашимой стражи» здание церкви осталось не подвергнутым разграблению. Отмечает аббат (в письме Буве) и то, что власти даже попытались организовать отправление в Москве национального религиозного культа, но из-за уклонения русских попов этого сделать не удалось.
Значительно в более жестких выражениях описывает Сюрюг французскую армию как таковую. Она для него ни что иное, как «банда грабителей», которая «не уважала ни стыдливости робкого пола, ни невинности ребенка в колыбели, ни седых волос стариков» («Журнал»). «Видели, как эти святыни (иконы. — В.З.) использовались для разделки мяса… Солдат не проявлял никакой щепетильности, отправляя свои обычные дела светского характера, и поэтому он считал возможным делать все [в любых] зданиях, которые были либо покинуты, либо пощажены огнем. Наконец, была нарушена неприкосновенность святых гробниц! Никогда захваченный приступом город не был свидетелем подобных крайностей, и французский офицер сам сознавался, что после эпохи революции французская армия никогда не становилась виновницей столь страшного беспорядка, при этом сваливая вину на иностранные войска, в особенности на поляков, уверяя, что они имели особые причины для такой мести» («Журнал»). Это «враг» — констатирует Сюрюг, имея ввиду французскую армию, в письме к Сестренцевичу; «враги страны» — пишет он Буве.
Однако строки, посвященные поведению русских — как простонародью, так и властям — звучат еще более обличительно. «Население Москвы сыграло главную роль в грабежах: это оно начало грабеж лавок; это оно показывало наиболее скрытые подвалы французским солдатам…» — пишет Сюрюг Буве. «Вообще, грабеж начала московская чернь и жители соседних деревень, — повествует он в письме к аббату Николю, — они руководили солдатами при открытии секретных складов, они же вводили казаков в дома для довершения грабежа. Я не видел людей неблагодарнее и преступнее этой толпы». «Двери и подвалы кабаков, — повествует «Журнал» о часах сразу после выхода русской армии, — были разнесены и водка лилась по улицам»[874].