Петля и камень на зелёной траве - Аркадий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего мальчишь, старший русский брат? – с равнодушной подначкой спросил Альгис. Он так тихо сидел со своим запотевшим стаканом, что я забыл о нем.
– А почему старший? – спросил я устало, мне не хотелось спорить.
– Так ведь во всех учебниках написано – русский народ является наиболее выдающейся нацией и заслюжил общее признание как руководящая нация. – Альгис смотрел на меня припухшими глазами пьющего третий день человека.
– А чего же вы к нам просились?
– Ми не просились, – покачал тяжелой головой Альгис. – Ми с вами воевали до последних сил…
– Ну как же! В тех же книжках, куда ты меня посылаешь, написано – в августе 40 года Верховный Совет удовлетворил просьбу народных масс Литвы о приеме в состав СССР.
– Ми не просились. Просились предатели…
– Что же вы их, сук, не перебили? – спросил я со злостью и почувствовал, как меня стал разбирать хмелек, и еще раз крепко глотанул – до дна.
– Ми были тогда мирние людьи, ми еще не умели убивать. Ми потом научились, но было уже поздно. Ви перебили и пересажали каждого восьмого литовца…
– Что ты говоришь, Альгис? Кто это вы? Я?
– Нет, не ты, – он допил стакан, мотнул трудно головой. – Ваши отцы. И сейчас продолжается…
Официант принес еще стаканы, я быстро выпил, пар проступил на лбу, я неожиданно для самого себя перекрестился, поняв, что обозначает – грех, наказанный детям. Страшный день, когда сыновья стыдятся имени своего. Наши отцы. Мой папашка.
А ведь он не знает – кем был мой папенька. Что он здесь делал в те годы. Я не то чтобы скрывал или врал – нет, просто к слову не пришлось. Да и пришлось бы – не сказал. Ведь как раз в те годы Альгиса и посадили. Ему было шестнадцать лет. Учитель на уроке заметил, что он пишет стихи, ласково пошутил с ним, предложил показать, обещал помочь советом. Мне Альгис читал эти смешные детские стишки – как злой усатый таракан, съев все литовское свиное сало и коровье масло, принялся за человеческое мясо.
Учитель тоже весело смеялся, а утром Альгиса взяли. С учетом малолетства дали великодушно – десять лет лагерей. Повезло, сдох усатый таракан – отбыл только четыре.
Я и спросил его сейчас, не для спора, а из любопытства:
– А на кого ты сердитее – на русских палачей или на своего учителя – стукача?
Он клюнул свой стакан и медленно ответил:
– Я на русских вообще не сердитий. Ти меня не понимаешь, они сами несчастние, нищие зэки. И нас всех делают такими. Это и есть русификация страны…
– В чем же она конкретно выражается – русификация?
– Ви у нас постепенно отнимаете язык, религию, культуру, традиции. У всех – татар, украинцев, грузинцев, у нас. У всех. Ми уже стали все пьяние, ленивие и вори – как в России…
– Врешь, дурак! – вскинулся я остервенело. – Подумай сам! Сначала язык, религию, культуру, традиции отняли у русского народа! И то, что происходит с вами, – это не русификация! Ваши оккупанты сами не знают русского языка – они растоптали православие, уничтожили великую русскую культуру, похоронили традиции. Они воспитывают ваши народы по образцу своей нации, а из-за бескультурья и для простоты ввели единый язык – уродливый жаргон из русских слов!
– Перестань… – вяло махал неверными руками Альгис.
И во мне злость мгновенно иссякла. Хлебнул ледяной водочки с острым лимонным привкусом и подумал с отчаянием, что неведение и безмыслие – счастье. Блаженны нищие духом. Зачем мне все это понадобилось? Так хорошо было в плаценте растительной жизни, когда я еще был неродившимся на свет плодом. Когда ничего не знал. И не думал. Не хотел знать.
Какое прекрасное спокойное состояние – жить как все! Какая радость – ощущение своего ничтожества. Сознание своей молекулярности. Спасительный покров толпы. Хранительная теплота общей неответственности. Анабиоз совместного беспамятства.
Зачем я впутался в историю? Если верна моя догадка насчет Михайловича, то мне надо будет прийти к Уле и сказать ей, что Мой отец если и не принимал участия, то уж во всяком случае знал о готовящемся убийстве ЕЕ отца. Неплохая ситуация? Или, может быть, ничего не говорить? Приехать и развести руками – ничего не смог узнать! Это вполне естественно – прошло тридцать лет, все концы упрятали в воду. Она же мне сама говорила – не ищи, ничего не найдешь!
И вдруг колко, будто кусочек льда из стакана, булькнула прямо в сердце, полыхнула мысль – а вдруг Ула сама что-то знает? В ее словах была какая-то неясность, какая-то недоговоренность…
– Вспомнишь еще, Альешка, мои слова… – тяжело бубнил совсем пьяный Альгис. – Конец нашей жизни подходит… Размили ее на куски кровь и сльезы людские… Все умрьем под обломками…
– Тебе не стоит больше пить, Альгис, – пытался я остановить его. – Давай я тебя домой отвезу…
– Не-ет, нет, – отбивался Альгис, говорил он мучительно, пузыри в углах рта выступали: – Я, Альешка, верующий человек. Я католик. Я знаю всье про ад. Ад – это наша жизнь, лишьенная водки и помноженная на вьечность.
Господи, как вырваться из этого ада? В Америке замораживают раковых больных, чтобы разморозить после открытия чудесных лекарств. Боже мой, как бы я хотел заморозиться лет на двести, чтобы проснуться и вспомнить эту жизнь, как минутный, бесследно исчезнувший кошмар!
Еще полстаканчика – и хватит. Меня и так уже стягивало вязкое оцепенение, безвольная отягощенность каждой клеточки. Магнитофон на стойке струил бесконечную нитку музыки, мурлычаще-теплой, мягко-привязчивой, как кошка. Двоились золотистые пятна бра на стенах, бессильно бушевал Альгис.
Господи, спасибо тебе, что подвинул меня сделать первый шаг! Они все только бурчат, а я уже делаю. Я приподнялся с четверенек.
Соломон всю жизнь мечтал поставить «Гамлета». Эту целожизненную подготовку ему не дали завершить на сцене. Но остались его режиссерские экспликации, заметки о философской задаче придуманного спектакля. Он считал, что подвиг Гамлета – в раскрытии страшной правды. «Я отправляюсь на свой подвиг роковой»…
Соломон, в чем урок твоей жизни?
Ты нашел дурака, которого увлекла твоя идея. Давай, я сыграю твой непоставленный спектакль через тридцать лет. Я – не Гамлет и не великий комедиант. Но я буду играть не на театре. Я попробую сыграть эту безнадежную роль в жизни. И ты – уже не Гамлет, ты – Горацио, напрасно предупреждающий меня: «Не заглядывай в эту пропасть, она безумием грозит тебе». Ну, что ж, значит, мы оба знаем конец спектакля. Ты не убоялся пропасти истины злодеяния: Себя-актера ты сделал больше себя-человека. А мне тяжелее. Из советского недоросля сделаться человеком.
Что-то я совсем захмелел. Или я сошел с ума? Это я -Гамлет? Что за выспренная чушь! Но зачем же ты, Соломон, меня запутал в эту историю? Может быть, ты мне и прислал – оттуда, из высших сфер – Улу? Почему она плакала в планетарии? Это обычная для меня пьяная идея или урок твоей жизни? Зачем предлагаешь мне роль Гамлета? Незадолго до смерти ты говорил молодым московским режиссерам: «Гамлет – в тылу врага – вот формула его поведения. Все зашифровано, и поэтому маска, и потому заметаются следы, и потому открываются крохотные дозы правды. И отсюда, наконец, „мышеловка“.
Соломон, кому ты это говорил? Ошалевшим до идиотизма ослам, запуганным еженощными арестами, разгонами и угрозами? Или ты знал, что кто-нибудь запишет твою инструкцию тому дуралею, что явится тридцать лет спустя и подрядится на роль, взлелеянную твоей мечтой, увиденную в небывалом спектакле жизни?
Ладно, Соломон! Ударим по рукам! Я берусь!
Я тебе сыграю – как ты хотел. Я буду стараться. Пусть я сумасшедший, бредящий пошляк, пусть я самозванец – мы все живем в стране самозванцев. Я – госбезопасный принц московский, я пришел узнать страшную правду. Мне наплевать – кто что подумает. Мне важно, что я почувствовал себя Гамлетом. Это самое главное.
Соломон, ты же ведь сам написал – я все помню, я способный и старательный ученик, я помню твои наставления: «Заучивание роли должно быть памятью о поведении, диктующем слово». Мое слово, мое ощущение диктуется мне сейчас памятью о поведении.
Судьба. Значит, судьба. Цепь событий, образующих линию борьбы, побед и поражений человека. Раскрывает идею данной жизни, ее урок.
Все глупости. Не надо уговаривать меня. Я уже все равно согласился.
– В сорок седьмом году за одни сутки депортировали сто пятьдесят тысяч поляков из Литвы, – натужно, с пьяной болью гудел Альгис. – А ми, глюпые, радовались! Надо било вместе…
Он и не заметил, наверное, как я ушел. Пусть дозревает. Пока человек говорит, он власти не опасен. Человек у нас способен что-то сделать, только надев маску, начав заметать следы, и по крупице добывая дозы страшной правды.
В вестибюле заметил будку междугороднего автомата. Опустил монетку в серый сейф аппарата, вспыхнули багровые цифирки в электронном счетчике, нутряно загудело в трубке. Набрал код Москвы, запищал прерывистый зуммер, и палец сам, без усилия памяти стал накручивать номер телефона Улы. Носились долго по ее квартире звонки, разыскивая Улу во всех углах, пока пространство не треснуло и услышал я из-за тысячи километров ее родной голос.