ЖД (авторская редакция) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я его миллион раз говорил в разных обстоятельствах,— улыбнулся губернатор. Он не умел долго на нее сердиться, и слишком она была хороша у окна, вся белая, длинная, тонкая в свете уличного блеклого фонаря.
— То не при мне было. А при мне не смей.
Случайные порывы ветра пугали ее, в дождях она видела приметы, считывала морзянку веток, стучавших в стекло. И, наверное, что-то заговаривать она действительно умела: у губернатора в ее присутствии сразу проходили насморки, терзавшие его, случалось, по две недели; вот голова у него почти никогда не болела, давление космонавтское, сказывался спорт (велосипед, гребля) — он никак не мог по-настоящему занедужить, чтобы проверить ее знахарские способности. Зато однажды отправился с ней в лодке через Камыш-озеро, показать, как гребут настоящие мастера,— поднялся ветер, разгулялась волна, и ей долго пришлось шептать что-то, уговаривая воду. Губернатор знай смеялся — ему не привыкать было грести по бурной воде, а лодка была хорошая, крепкая,— ему ли было не выгрести! Правда, в какой-то момент ему и впрямь показалось, что ветер чересчур разгулялся, не опрокинуться бы,— но инстинкт самосохранения, предупреждал тренер, был у него несколько занижен, и он быстро успокоился. И почти сразу успокоился ветер — до того берега, знаменитого диким малинником, они доплыли как по зеркалу.
— Ваша работа — она вся без смысла,— сказала она как-то.— Вот работаешь ты. Я же вижу — работаешь. За столом сидишь, глаза портишь. Бумаги перекладываешь, как большой. А толку?
Губернатор знал, что от его работы нет никакого особенного толку, но знал и то, что он государственный человек. Главной чертой всякого русского государственного человека была способность не думать о последствиях, не представлять себе временную перспективу, ограничиваясь ближайшим будущим: если задуматься о дальнем — неизбежно встанет вопрос о смысле, а русский государственный человек тем и отличался, что прекрасно знал о его отсутствии. Способность работать в отсутствии смысла как раз и была главной особенностью русского государственника, слова «государственное» и «бессмысленное» выступали синонимами, это было азбукой для всякого чиновника на известной ступени умственного развития, а в военных академиях, на богфаках, это, говорят, излагалось в специальной дисциплине. Само понятие смысла пришло из позитивизма, из французского просвещения, оно считалось подлым хазарским порождением — да им, в сущности, и было. Истинно русскому чиновнику не полагалось задумываться о причинах и целях — и чем бесцельнее, бессмысленнее было дело, тем с большим жаром чиновник отдавался ему. Сейчас, во время войны и почти повальной нищеты, которую нельзя уже было залить никакой нефтью, губернатор регулярно получал предписания улучшить работу сельских музыкальных школ (которых в подведомственных ему волостях вообще не было), организовать для крестьян лекции о пользе подсолнечного масла (как будто крестьяне готовили на чем-то другом!) и установить во всех присутственных местах анемометры, регулярно снимая их показания; все эти мероприятия были бы, возможно, уместны в невыносимо процветающей стране, где все настолько хорошо, что уж и не знаешь, чем занять руки свободного и пресыщенного населения: уж и то у нас есть, и этого избыток, только что анемометры не везде еще поставлены! Истинное же величие, граничащее с героизмом, было именно в том, чтобы во времена всеобщего упадка вдумчиво заботиться о том, в чем нет никакого смысла; высшая воинская доблесть не в том, чтобы правильно рассчитать атаку и сберечь максимум людей, а в том, чтобы отважно положить всех. Положим, с этим варяжским воинским максимализмом губернатор спорил, вызывал даже пару раз губернского военкома с тем, чтобы тот не греб в строй хотя бы явно увечных, а то уж и одноногие жертвы дребезжащих городских трамваев дважды призывались в течение прошлой осени; положим, сам Алексей Петрович был цивилизованный государственник,— однако в том, чтобы удалить из государственной деятельности последние остатки смысла, он тоже видел некую грандиозность. Старайся, не старайся — результат один; все прагматические правительства кончали хуже бессмысленной северной державы. Европа выродилась, исламизировалась, Штаты бесперечь воевали — а сколько было смысла, рацеи, взвешенных подходов! какая гордыня! Россия продолжала вариться в своем черном нефтяном соку именно потому, что местные государственники отрицали саму идею рационализма: государственный муж постигает необходимость интуитивно. Именно поэтому государство на переломах своей истории позволяло себе заниматься литературой, благозвучием в музыке, Павел Первый лично регламентировал, на какую сторону закладывать известный орган, когда лосины надевались в обтяжку… Вопрос «зачем?» да «на что?» был особенно любим коренным населением: лишь бы ничего не делать! Нет, работа, только работа, без цели и смысла, труд ради труда, сугубое монастырское послушание: вот основа северной, истинной государственности. Пора забыть подлое либеральное заблуждение насчет того, что государство служит народу и нанимается им, как жилконтора или пекарня. Государство никому не служит, оно само себе цель и никому не дает отчета! В чем цель Бога? Человек тем и отличается от зверя, что способен заниматься вещами, не приносящими немедленной выгоды,— а лучше бы не приносить никакой, ибо выгода есть понятие хазарское, мелочное, вечная торговля со Всевышним. Я тебе так, а ты мне за это так. Нет! Я тебе так, и так, и так — а ты мне, если хочешь, никак, ибо в монастырях не спрашивают, зачем. Сказано тебе сажать редьку хвостом вверх — и будешь сажать, ибо не здравомыслие твое подвергают проверке, а послушание. Этого из губернатора было не выбить. Он не вовсе отрицал прагматизм, но ашино «А толку?» вывело его из себя.
— А о толке не тебе судить,— ответил он грубо.
— Да мне что, мучайся, пожалуйста,— сказала она ласково.— Вот все вы такие: сказали вам, что надо работать,— вы и работаете, как белка в колесе. Ну бегает она, и зачем?
Он понял: Аша ревнует. Назавтра ему надо было на два дня лететь с докладами в Москву, вечером присутствовать с депутацией прочих губернаторов на очередном открытии сезона — давали «Лебединое озеро», русский балет, символ русской государственности, очередной триумф бессмысленной дисциплины. Если вдуматься, государство и есть балет, только на войне все статисты погибают, отрепетировав перед этим несколько тысяч раз балетный строевой шаг; строевые парады на Красной площади давно уже больше походили на балет, чем на воинские мероприятия…
— Я же вернусь скоро.
— Да ладно,— она махнула рукой.— Лети, я с тобой не набиваюсь.
— Ты прекрасно знаешь, что я не могу тебя взять.
— Я не про то… Вот сам посмотри: ты губернатор, ладно. Но при тебе двадцать человек — помощники, вице-помощники, еще какие-то помощники… Что они все тут делают? Ты погоди,— перебила она его, и в глазах ее светилась ласка, мигом погасившая вспыхнувшее было губернаторское раздражение: если она получила доступ в резиденцию и видела, как все они работают,— это был, в конце концов, не повод, чтобы глупая девятнадцатилетняя туземка судила о государственной необходимости.— Я понимаю, что не мое дело. Но хоть раз сам себя спроси: тебе надо заместителя, чтобы я любила тебя? Чтобы слушалась тебя?
— Аша,— усмехнулся он,— я не могу спать со всей губернией.
— Тебе не надо с ней спать. Но если бы вы не были захватчики — для чего тебе было бы столько людей, столько солдат? Разве то, что все вы делаете,— не пустое? Кому хорошо от твоей службы, от которой тебе одно расстройство и Москве твоей никакой выгоды? Вы не умеете главного, вы не можете заговаривать, не умеете плавать.
— Не можем чего?— переспросил он.
— Плавать. Вы и слова не знаете. «Работать» — это вы придумали. Раб работает, он подневольный, у него палка вместо совести. Вы и сами работаете, как рабы, потому что все тут не ваше. Вы воинственное племя, где вам плавать на земле? Вас земля не слушает, вы не умеете с ней. Вы ее душите, ковыряете, режете почем зря — разве она будет так родить? С землей надо разговаривать, вот так,— она подошла к окну и стала что-то шептать цветам: чахлой фиалочке, непременному бюрократическому столетнику, словно олицетворявшему вечность власти… Ничего не происходило.
— И что теперь будет?— злорадно спросил губернатор.
— Погоди, вот будет весна, я покажу тебе, как плавают. К бабке не повезу, нельзя — это тебе, как мне в Москву: не положено. Но съездим на поле, посмотришь.
2
Этот разговор у них был осенью, а весной, в конце апреля, Аша напомнила ему свое обещание.
— Поедем, покажу тебе, как плавают.
Весна была теплая, ранняя, и близился День Жара — его полагалось отсчитывать от какой-то природной приметы, ведомой только волкам. Губернатор отвез Ашу в летнюю резиденцию, приказав ее расконсервировать: дом был скромный, отапливался плохо, зимой он туда не ездил. Дача как дача, не лучше остальных. Чиновничество в последнее время не слишком жировало: украсть было давно уже нечего.