Апокалипсис - Джон Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. Ничего не было. Это слишком рискованно, так утверждает ваше правительство.
Я вижу, что он понял намек.
— Испытание на людях любых лекарств запрещено, это правда. Чтобы снизить число контактов с зараженными.
— Тогда каким же образом возможно было проведение этих исследований?
— Их осуществляли врачи, которые добровольно приходили Внутрь и не возвращались обратно. Данные передавались наружу с помощью лазера. В закодированном виде.
— Какой же нормальный врач согласится прийти сюда, чтобы никогда не возвращаться обратно?
Мак-Хейб улыбается; и снова меня поражает эта клокочущая в нем энергия.
— О, вы будете удивлены. Трое жили в Пенсильванской колонии. Один уже миновал пенсионный возраст. Второй, истый католик, посвятил свои исследования Богу. Третьего никто не мог вычислить, это был непреклонный, целеустремленный человек, блестящий ученый.
Был.
— И вы?
— Нет, — спокойно возражает Мак-Хейб. — Я могу входить сюда и возвращаться.
— А что произошло с остальными?
— Они умерли. — Он делает правой рукой едва заметное, тут же подавляемое движение, и я догадываюсь, что он курильщик или был им. Сколько лет прошло с тех пор, как я сама перестала вот так же тянуться за несуществующей сигаретой? Почти два десятилетия. Сигареты — неподходящая вещь для пожертвования; они слишком дорого стоят. Но я все еще помню этот жест. — Двое из троих врачей заразились болезнью. Они проводили опыты на себе, а также на добровольцах. Затем в один прекрасный день правительство перехватило передачу, солдаты пришли и все уничтожили.
— Зачем? — спрашивает Дженни.
— Исследования, касающиеся этой болезни, запрещены законом. Люди Снаружи боятся утечки заразы: вирусов, каким-то образом попадающих наружу с комарами, птицами, даже в виде спор.
— Но за эти годы ничего не попало наружу, — возражает Рэчел.
— Верно. Однако правительство опасается, что, если ученые начнут сращивать и перекрещивать гены, вирус станет более устойчивым. Ты не понимаешь психологию людей, живущих Снаружи, Рэчел. Там все запрещено. Это самый темный период в американской истории. Все чего-то боятся.
— Но вы же не боитесь, — тихо говорит Дженни.
Я едва слышу ее. Мак-Хейб улыбается ей так, что у меня становится нехорошо на душе.
— Мы не желаем сдаваться. Исследования продолжаются. Но все происходит подпольно. И мы многого достигли. Мы узнали, что вирус затрагивает не только кожу. Существуют…
— Молчите, — прерываю его я, понимая, что сейчас он скажет нечто важное. — Подождите минуту. Дайте мне подумать.
Мак-Хейб ждет. Дженни и Рэчел смотрят на меня, и я вижу на их лицах с трудом подавляемое возбуждение. В конце концов я нахожу слова:
— Вам что-то нужно, доктор Мак-Хейб. Всем этим исследователям что-то от нас нужно, помимо чистой радости познания. Если дела Снаружи идут так плохо, как вы описываете, то там, должно быть, свирепствует множество болезней, которые можно лечить, не жертвуя собой. Многие из ваших сограждан нуждаются в вас, — он кивает, и глаза его светятся, — но вы пришли сюда. Зачем? У нас не возникает никаких новых симптомов, мы едва выживаем, а людям Снаружи давным-давно безразлично, что с нами происходит. У нас ничего нет. Так зачем вы здесь?
— Вы ошибаетесь, миссис Пратт. Напротив, у вас здесь происходит кое-что весьма интересное. Вы выжили. Ваше общество несколько деградировало, но не рухнуло. А ведь вы существуете в условиях, при которых существовать невозможно.
Снова эта чепуха. Я поднимаю брови. Он не отводит глаз от огня и негромко продолжает:
— Сказать, что в Вашингтоне беспорядки, — значит не сказать ничего. Вы не видели, как двенадцатилетний мальчишка швыряет самодельную бомбу, не видели человека, которому вспороли живот только потому, что у него была работа, а у его соседа — нет, не видели трехлетнюю девочку, умирающую от голода, потому что родители выбросили ее, словно ненужного котенка… Вы ничего не знаете. Такого не происходит Внутри.
— Мы лучше, чем они, — говорит Рэчел.
Я смотрю на свою внучку. Она произносит это просто, без чувства превосходства, но с некоторым удивлением. В свете горящих поленьев утолщенные серые участки кожи на ее щеке кажутся темно-малиновыми.
Мак-Хейб соглашается:
— Можно сказать и так. Как я уже начал говорить, мы выяснили, что вирус воздействует не только на кожу. Он также изменяет структуру нервных рецепторов, расположенных в мозгу. Этот процесс происходит довольно медленно, вот почему в суматохе ранних исследований его не заметили. Но он происходит реально, он так же реален, как стремительное увеличение емкости рецепторов, вызываемое, скажем, кокаином. Вы следите за моей мыслью, миссис Пратт?
Я киваю. Дженни и Рэчел тоже как будто понимают его, хотя они не разбираются во всей этой терминологии, и я догадываюсь, что Мак-Хейб, должно быть, объяснил им все это другими словами.
— По мере того как вирус воздействует на мозг, рецепторы, получающие импульсы возбуждения, постепенно становятся труднодоступными, а рецепторы, получающие сигналы торможения, работают быстрее.
— Вы хотите сказать, что мы тупеем.
— О нет! Интеллект совершенно не затрагивается. Происходят изменения в эмоциональной сфере и поведении, но не в интеллекте. Вы — все вы — становитесь спокойнее. Вы менее склонны к действию, к чему-то новому. Вы испытываете легкую, едва заметную депрессию.
Огонь угасает. Я беру кочергу, слегка погнутую — кто-то пытался воспользоваться ею в качестве лома, — и переворачиваю полено, прессованное синтетическое полено идеальной формы, со штампом "Дар "Weyerhaeuser-Seyyed"".[41]
— Я не испытываю депрессии, молодой человек.
— Это подавленное состояние нервной системы, но эта депрессия нового типа, не сопровождающаяся безнадежностью, обычно сопутствующей клинической форме болезни.
— Я вам не верю.
Правда? При всем уважении к вам, могу я спросить, когда в последний раз вы — или кто-нибудь еще из старожилов — пытались что-то существенно изменить в жизни Внутри?
— Здесь никакие конструктивные изменения невозможны. Вещи можно только принять. Это не химия, это реальность.
— Но Снаружи реальность не такова, — мрачно возражает Мак-Хейб. — Снаружи люди тоже не производят конструктивных изменений, но и не принимают действительность такой, как она есть. Они становятся жестокими. У вас, Внутри, почти не наблюдалось проявлений жестокости, за исключением нескольких первых лет, даже притом, что жить становится все тяжелее. Когда вы в последний раз ели сливочное масло, миссис Пратт, или курили сигарету, или надевали новые джинсы? Вы не знаете, что происходит Снаружи, когда товары первой необходимости становятся недоступными, а поблизости нет полиции. А здесь, Внутри, вы просто распределяете все, что у вас есть, как можно справедливее или обходитесь без каких-то вещей. Никаких грабежей, никаких бунтов, никакой разъедающей зависти. И никто Снаружи не понимает почему. А теперь мы поняли.
— Мы испытываем зависть.
— Но она не переходит в гнев.
Каждый раз, когда кто-то из нас заговаривает, Дженни и Рэчел поворачивают головы, глядя говорящему в лицо, как зрители, напряженно следящие за игрой в теннис, которой они никогда не видели. Кожа Дженни светится жемчужным светом.
— Наши молодые люди не подвержены приступам жестокости, но болезнь не успела сильно затронуть их.
— Они учатся тому, как вести себя, от старших — как и все дети.
— Я не ощущаю депрессии.
— Значит, вы полны энергии?
— У меня артрит.
— Я не это имею в виду.
— Тогда что же вы имеете в виду, доктор?
И снова это беспокойное движение украдкой за несуществующей сигаретой. Но голос его спокоен.
— Сколько времени прошло, прежде чем вы собрались воспользоваться инсектицидом против термитов, который я привез Рэчел? Она сказала мне, что вы запретили ей самой делать это, и были правы; это ядовитая штука. Сколько дней прошло, прежде чем вы или ваша дочь разбрызгали его?
— Отрава все еще в банке.
— Вы сейчас чувствуете гнев, миссис Пратт? — продолжает он. — Я думаю, что мы понимаем друг друга, вы и я, и теперь вы догадываетесь, зачем я здесь. Но вы не кричите на меня, не приказываете мне убираться прочь, даже не говорите, что вы обо мне думаете. Вы слушаете, и слушаете спокойно, и вы принимаете все, о чем я вам говорю, хотя понимаете, что мне от вас нужно…
Открывается дверь, и Мак-Хейб замолкает. В комнату врывается Мэйми, за ней — Питер. Моя дочь хмурится и топает ногой.
— Где ты ходишь, Рэчел? Мы уже десять минут стоим на улице и ждем вас всех! Танцы начались!
Еще несколько минут, мама. Мы разговариваем.
— Разговариваете? О чем? Что происходит?