Лес рубят - щепки летят - Александр Шеллер-Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говоря о начертательной геометрии, мы не можем не отдать должной справедливости Монжу, — говорил своим шумным голосом Левашов. — Вы, вероятно, не слыхали еще этого имени на целомудренных лекциях истории. Монж был сын бедного купца и воспитывался в лионской коллегии. На девятнадцатом году он уже был профессором математики и потом физики. Это было в то время, когда во Франции душили всякую мысль, когда даже ученые трактаты сжигались рукой палача. Люди, преданные знанию, стремящиеся к истине, не выносят подобного гнета. Конечно, силой можно заставить Галилея стоять два дня на коленях в застенках инквизиции, но нельзя заставить его отречься от той истины, за которую он стоит. Монж не выдержал гнета и пристал, как большинство его собратьев по развитию, к революционной партии. С 10 августа 1790 года он уже был морским министром и подписал смертный приговор старому порядку…
Таким образом, лекции математики были иллюстрированы историческими эскизами, и иллюстрации занимали юношей гораздо более, чем самый текст.
Точно то же случилось с лекциями Медникова. Медников был угрюмый, черноволосый, несколько желчный господин. Про него сложились в корпусе целые легенды. Одни рассказывали, что он был до того рассеян, что однажды ошибся этажом, вошел в чужую квартиру, снял сюртук и жилет и стал кричать, что ему не подают обедать. Другие выдавали за достоверный факт, что он делает опыты влияния кислот на человеческую кожу на руках своего старого слуги, равнодушно выносящего эти пытки. Третьи утверждали, что Медников любит выпить в компании, но, не имея знакомых, пьет обыкновенно в компании того же старого слуги и дворника. Появиться на урок с нечесаной головой, в выпачканном платье, забыть дома носовой платок или галстук — все это было самым обыкновенным делом для Медникова. На его лице редко появлялась улыбка. Говорил он грубо; резко обрывал каждого, кто плохо отвечал урок. Но баллы ставил он хорошие — не ставил ниже 7, хотя редко ставил 12. Лекции он читал в лаборатории своим сиповатым, отрывистым тоном и постоянно хмурился, когда вокруг него раздавались взрывы хохота. А между тем удерживаться от смеха не всегда было возможно. Дело в том, что объяснения Медникова постоянно сопровождались самыми курьезными сравнениями и примерами.
— Мы постоянно выделяем угольную кислоту, — отрывисто говорил Медников, сильно напирая на букву о. — Это воздух портит. Вентиляторы нужно устраивать для того, чтобы это наше произведение нас же самих не убило. Ну, где экономов нет, там вентиляторы и устроены.
В лаборатории раздавался смех, а Медников хладнокровно продолжал лекцию.
— Азот необходим для питания и потому следует есть свежее мясо, — замечал он в другой раз. — Протухлое тоже пользу приносит, только не тем, кто его ест, а тем, кому поручено его закупать.
Подобным намекам не было конца. К Медникову и Левашову присоединилась еще третья личность — учитель русской словесности Старцев. Жиденький, заботливо выбритый, гладко причесанный, плотно обтянутый в форменный вицмундирчик с болтающимися фалдочками, вечно улыбающийся не то сладкой, не то ехидной улыбочкой, Старцев составлял резкую противоположность с размашистым колоссом Левашевым и с косматым медведем Медниковым. Но, несмотря на противоположность личных характеров, эти люди были братья по своему гражданскому характеру и потому сблизились между собой: рыбак рыбака видит в плесе издалека. Все они были недовольные, все они с иронией относились к существовавшему порядку дел, все они были безукоризненно честные люди; зная все это, нисколько не удивишься, встретив эти три совершенно различные физиономии снятыми на одном портрете в кружке кадет. Эта группа, из которой были исключены все остальные учителя и начальство, долженствовала иметь значение протеста. Подобные протесты были в духе либерализма того времени. Кадеты любили этих трех человек. Их либерализм теперь, быть может, покажется или смешным, или жалким, так как он ограничивался одними едкими насмешками, колкими замечаниями, прозрачными анекдотами, тонкими намеками и не давал слушателям ничего, кроме каких-то кончиков и хвостиков тех идей, которые считались в то время идеями не для публики. Юношам было трудно составить себе какое-нибудь цельное понятие об этих идеях из этого фейерверка фраз; им было трудно найти прямой путь к истине среди этих зигзагов и путаницы отрывочных указаний. Но этот либерализм все таки задел юношество за живое и, как струя свежего воздуха, сильнее взволновал молодую кровь, — как сильна была потребность свежего воздуха, видно было уже из того, что юношество сильно обрадовалось и этой слабой струйке. Старцев, конечно, должен был играть первую роль. Юноши, очень мало интересовавшиеся до той поры литературой, теперь взялись за газеты и за разные воинственные стишки, появлявшиеся в отдельных книжечках или на отдельных листиках. От чтения газет молодежь очень скоро перешла к чтению журналов, и книжки «Отечественных записок» и «Современника», очень редко появлявшиеся здесь, быстро сменили книжки «Журнала для военно-учебных заведений». В этих книгах, конечно, перечитывалось все, что даже не имело ничего общего с военными известиями. Юношество, знавшее до сих пор по лекциям русской словесности русских писателей только до Пушкина, читавшее и списывавшее преимущественно непечатные произведения Пушкина, Лермонтова, Полежаева и Баркова, теперь знакомилось с именами Тургенева, Авдеева, Л. Толстого, Григоровича, Писемского и других деятелей послегоголевского периода русской литературы. Одно какое-нибудь из произведений этих писателей заставляло молодежь обращаться к учителю русской словесности с вопросами, не написал ли тот или другой полюбившийся ей писатель и еще чего-нибудь, и она иногда не без удивления узнавала, что заинтересовавший ее писатель успел уже написать многие томы и завоевал себе видное место в литературе. Мало-помалу лекции русской словесности приняли новый характер. Учитель задавал и спрашивал уроки о Державине и Фонвизине, а толковал о «Записках охотника» и «Обыкновенной истории».
Еще недавно этот господин, уже с год преподававший в корпусе, слыл за «насмешника» и не очень нравился кадетам своей язвительной улыбочкой, своими шуточками над юными воинами, своими замечаниями о том, что они только рапортуют уроки, не заботясь о смысле того, что учат. Еще недавно у Владимира Ивановича Старцева было только два-три любимчика, которые брали у него тайком книги для прочтения, — теперь же он не мог удовлетворить всех требований и должен был замечать юношам, чтобы они осторожнее читали, так как посторонние книги могут помешать серьезным занятиям. Говоря это, он улыбался своей двусмысленной усмешкой и — удивительное дело! — теперь эта усмешка сделалась особенно по душе некоторым ученикам. Они уже видели в ней особенный смысл.
— Как же это вы не приготовились, — замечал он в классе кому-нибудь из воспитанников, усмехаясь своими тонкими губами. — Произведения такого великого поэта, как Державин, следует изучать. У вас все, я думаю, повестушки разные на уме, а вы лучше вникните в смысл оды на возвращение полков гвардии:
Бессмертной, громкой чада славы,Которы за Россию кровьТоль храбро лили у Полтавы,Как и под Кульмом ныне вновь!Так! вам, герои хвал достойны,Петра и Александра войны,Победна рать царя, Ура! ура! ура!
Или вот проникнитесь чувствами, выраженными в оде на коварство французского возмущения и в честь князя Пожарского:
Доколь владычество и славу,Коварство, будешь присвоять;Весы, кадило, меч, державуВ руках злодейских обращать?. . . .Для властолюбия, богатства,Для пагубных своих страстей,Не раз, преодолев препятства,Достигло цели ты своей;. . . .Не раз ты честность очерняло,Не раз ты святость порицало!И высило чрез них свой рог.
Правда, язык немного устарел, но мысли новы и свежи. Тенерь в этом духе тоже пишутся отличные стишки.
Старцев цитировал стихотворения, написанные по поводу войны, сохраняя невозмутимо спокойный вид и все ту же мягкую, вкрадчивую улыбочку. Впечатление выходило странное: юноши, подобно Ивану Прохорову, увлекавшиеся войной и военными одами, хмурились, а союзники Александра Прохорова разражались неудержимым хохотом.
— А ведь, знаете ли, кто написал эти стишки? — спросил однажды Старцев, прочитав одно стихотворение, оканчивавшееся припевом: ура, ура, ура! — Одна институтка. Вот такую жену заполучить невыгодно! Загоняет, спартанка!
Дальше этих шуточек Старцев не шел. Прямо и резко он ничего не высказывал и только двусмысленно подсмеивался над чем-то. Юноши начинали прозревать в этом кое-что серьезное и называли Старцева «человеком себе на уме», «ехидным», «продувным». Каждому его намеку придавалось особое, иногда преувеличенное значение, и над этими намеками долго ломались молодые головы, как над разрешением трудных задач. Даже то, что прежде выставлялось как недостаток учителя, теперь было признано за достоинство. Так, несколько месяцев назад, кадеты, видя, как Старцев мягко улыбается и низко раскланивается с начальством, говорили: «Ишь штафирка сейчас и хвост поджал». Теперь же товарищи в этих же случаях подталкивали друг друга локтями и шептали: «Гляди, гляди, наш-то как извивается! Усмешечка-то какая! просто бес!» А бес все продолжал шутить.