Моя жизнь - Марсель Райх-Раницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Своей известностью за пределами польской столицы улица обязана литературе. Незадолго до Второй мировой войны польский поэт Владислав Броневский посвятил ей одно из самых прекрасных своих стихотворений. В нем он говорит о резком противоречии между дружеским, нежнолюбовным названием улицы («Мила» означает «милая») и отталкивающей повседневной жизнью. Стихотворение начинается словами:
Улица Милая вовсе не милая,Ты не ходи по ней, моя милая…
Заканчивается же оно так:
Я избегаю ее,Даже спеша к тебе, мой друг.Я, дорогая, боюсь: как бы там не повеситься вдруг.Моя милая, я той улицей не хожу,Если мимо иду, я ее обхожу,Даже когда к тебе иду,Обхожу, несмотря на поспешность:А вдруг не выдержу и повешусь?[39]
Правда, поэта Владислава Броневского, одного из самых замечательных польских лириков нашего столетия, едва ли знают за границами Польши, а трудно поддающееся переводу стихотворение «Улица Мила» и подавно.
Сделать улицу Мила всемирно знаменитой выпало на долю американскому автору занимательных и захватывающих романов Леону Юрису. В 1961 году за его сенсационным бестселлером «Исход» последовал второй, также ставший мировым бестселлером, — под названием «Мила, 18». В этом доме, точнее в его просторном подвале, находилось командование Еврейской боевой организации, здесь был центр восстания в Варшавском гетто.
Непосредственно после «большой селекции» мы с Тосей узнали, что наша прежняя квартира конфискована. В самый разгар этой «селекции» немецкие власти молниеносно сузили границы гетто. Улица, на которой мы жили еще несколько часов назад, больше не входила в гетто, и нам запрещалось на ней появляться. Но издалека мы видели, что там стояли грузовики и огромные фургоны для перевозки мебели. Эсэсовское формирование «Учет ценностей» уже занималось вывозом всего имущества тех, чей путь вел в Треблинку. Мы поняли, почему, когда нам приказали построиться для «большой селекции», было запрещено запирать квартиры. Да, все было хорошо спланировано, хорошо организовано.
Теперь мы ждали в длинной очереди предоставления нового жилья, может быть, новой квартиры. Нас привели на улицу Мила, к дому, номер которого я не могу вспомнить. Квартира, которую мы получили, состояла из комнаты, кухни и крошечной ванной. В этих стенах пять, самое большее десять часов назад жили люди, наверняка супружеская пара, теперь находившаяся в переполненном вагоне поезда, который шел в Треблинку. Нет, вероятно, они уже прибыли туда и эсэсовцы выгоняли их из вагонов. Может быть, как раз теперь им объяснял первый, спокойный офицер, что они находятся в пересыльном лагере и, прежде чем прибудут в трудовой лагерь, должны раздеться, конечно, мужчины и женщины отдельно, а затем основательно вымыться под душем, так как гигиена — высший закон. Поэтому их одежда также дезинфицируется. Деньги и ценные вещи, говорил офицер, следует сдать, они, разумеется, получат их назад после душа. Ведь порядок превыше всего! И еще: здесь господствует строгая дисциплина, немецкая дисциплина.
А может быть, двое вновь прибывших из Варшавы, уже раздетые догола, шли по «рукаву», как называли путь к газовым камерам? Возможно, они уже стояли в газовой камере, плотно прижатые к моим нагим родителям, в газовой камере, похожей на душевую, в углу которой размещались трубы. Но из этих труб струилась не вода, а газ, вырабатываемый дизелем. До тех пор, пока все, согнанные в газовую камеру, были задушены, проходило около тридцати минут. Охваченные смертельным страхом, умирающие не могли в последние мгновения жизни владеть функциями кишечника и мочевого пузыря. Трупы, большей частью покрытые калом и мочой, быстро убирали, чтобы освободить место для следующих евреев из Варшавы.
Но мы-то были на улице Мила, в той квартирке, которую сегодня, несомненно, в большой спешке покинули два человека. В подавленном молчании мы осмотрелись. Постели не застелены, кухонный стол не убран, на тарелке, рядом с которой два полупустых стакана чая, надкушенный кусок хлеба, а в ванной еще горел свет. На стул кто-то бросил юбку, на его спинке висела блузка. Одежда, мебель, обе диванные подушки и ковер — все, казалось, еще дышало.
А они, чьи красиво обрамленные фотографии вместе с другими украшали комод, те, кто жили здесь, здесь любили и страдали, — дышали ли они еще? Мы не осмеливались и подумать об этом. Что, у нас вообще не было сомнений, нам ничто не мешало занять маленькую квартиру на улице Мила? С величайшим удивлением и глубочайшим стыдом я признаю: у нас не было сомнений, мы не ведали препятствий, нам не было нужды преодолевать сопротивление. И те наши друзья и коллеги, которые, пока избежав газовой камеры, стали нашими соседями по улице Мила, тоже устраивались в предоставленных им квартирах, делая это быстро и поспешно и, по крайней мере внешне, не испытывая сомнений.
Сделала ли та бесчеловечность, свидетелями и жертвами которой были мы все, бесчеловечными и нас? Во всяком случае, мы отупели. Нам пришлось видеть, как наших близких загоняли в поезда, шедшие в Треблинку, но мы остались пощаженными. Вот только мы не верили в спасение, боясь, да что там, пребывая в убеждении, что нам предоставлена лишь краткая отсрочка. Мы чувствовали, что квартиры на улице Мила никогда не будут нашими, став лишь временным прибежищем на последние месяцы, может быть, последние недели Варшавского гетто.
Теперь, осенью 1942 года, в оставшемся гетто было 35 тысяч евреев с «номерами жизни» и около 25 тысяч таких, которые каким-то образом избежали депортации, но не имели «номеров жизни». Таких называли «дикими». Скоро мы узнали, как должно было складываться бытие в новых условиях. Нам теперь запрещалось поодиночке выходить на улицу, мы должны были утром, построившись в колонны, маршировать на рабочее место, а вечером в колоннах же возвращаться.
В ведомстве «Юденрата» я по-прежнему отвечал за переводы и переписку с немецкими властями. Там же я пристроил и Тосю, которая занималась мелкими графическими работами — изготовлением щитов и надписей. Жалованья она не получала, но это не имело значения, так как главное было в том, чтобы иметь рабочее место, позволявшее чувствовать себя увереннее, нежели в квартире или тем более на улице.
Хотя депортация и закончилась, но она не была завершена полностью. Вагоны с евреями, которых эсэсовцы где-нибудь хватали, все еще направлялись в Треблинку, пусть и не ежедневно. Случилось мне однажды оказаться в бюро без Тоси, так как она должна была прийти несколько позже с другой колонной — и не пришла. Вдруг меня известили, что она на «пересадочной площадке». Никто не мог знать, когда уйдет следующий поезд, а действовать следовало немедленно. Я разыскивал того отчаянного командира еврейской милиции на «пересадочной площадке», который дал моим родителям хлеба по пути в газовую камеру, и нашел его. Был спокойный день, когда на «пересадочной площадке» не оказалось ни одного эсэсовца, и поэтому он смог освободить Тосю. Она пришла ко мне взволнованная и явно не в себе. Тося не хотела или не могла рассказать мне, как она попала на «пересадочную площадку» и что там пережила. Я никогда не узнал об этом. Только думаю до сих пор, что болезнь, которой она страдала после войны, особенно с 1950 года, началась именно в эти часы. Тот, кто, будучи осужденным на смерть, видел вблизи поезд в газовую камеру, остается меченым — и навсегда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});