Последний парад - Вячеслав Дегтев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно, почему я понял все это по-настоящему лишь на чужбине? Почему я вдруг с умилением вспомнил отца и мать? Милые, наивные крестьяне! Вы живете той жизнью, которой жили наши предки тысячи лет, и не понимаете, чем занимается единственный ваш сын, какими-то пустяками, за которые тем не менее платят деньги, — о, как огорчало меня раньше это непонимание… Почему же теперь я лишь улыбаюсь, вспоминая это? Почему мне теперь захотелось перед вами повиниться? Сказать: «Родители мои! Я виноват пред вами. Виноват, потому что стеснялся вас. Стеснялся вашего „неправильного“ говора и выдавливал из себя этот говор по капле; стеснялся ваших грубых рук и обветренных, очень уж простых, „беспородных“ лиц и досадовал, что и у меня из-за вас скуластое лицо, „неодухотворенное и неблагородное“, нос картошкой, волосы стерней; стеснялся, что вы у меня малограмотные… Почему же теперь мне стыдно за себя, за прежнего?..».
Плывут облака. Плывет загустевшее дыхание моей родины, моего народа. Великий народ живет на великой земле. Насколько она необъятна — я видал это сверху, с воздуха, когда летал над нею в юности, в войсках ВВС… Она широкая, моя земля, она выпуклая; ранней весной она черная, летом в желто-зеленых квадратах, зимой же — как гречневая каша с молоком. На этой земле, на этих лоскутных полях, на берегах этих сонных извилистых речек, в этих селах, вытянувшихся по балкам, и хуторах, покрытых маревом, пролетели-промелькнули безвестные жизни моих предков; тут они любили и ненавидели, страдали и радовались; тут они обрели вечный покой; теперь в этих речках мои сыновья Андрей и Максим ловят рыбу, а с покатых холмов катаются зимой на санках. В ней, в ее толще, лежат мои пращуры; они восстали к жизни из этой черной земли, в нее они и сошли, совершив свой круг; с ними рядом лежать и мне; и, придет время, лежать моим сыновьям, которые пока что об этом еще и не задумывались…
Кто же вы, те, кто передал мне свою кровь? Я знаю, все вы были пахари и солдаты…
Плывут облака, плывут из России. А я лежу на поле Аустерлица, на земле, обильно политой солдатской кровью и щедро сдобренной русскими костями, и стоглазо смотрят на меня с облаков мои предки, мои близкие, мои родные… Скоро, теперь уже скоро приеду. Вернусь к вам, мои милые. В наш город, слава Богу, ни разу пока не переименованный; пройдусь по его улицам под разлатыми каштанами и нежными липами. Я люблю свой город и вас, мои земляки, мои единоплеменники, мои единокровцы; люблю такими, какие вы есть; люблю, хоть и не нуждаетесь вы в этой моей любви и, конечно же, не станете от нее ни лучше, ни хуже; люблю, хоть и не жду взаимности или хотя бы понимания. Вот просто люблю, и все…
Сейчас вся моя родина — Аустерлиц… А все оттого, что перессорились-передрались; оттого, что во главе опять «правитель слабый и лукавый»; оттого, что заплевали сами себя и с собой всю державу. И всяк норовит подняться на этом и утвердиться. На позоре матери — подняться и утвердиться… Эх, вы!
Но несмотря ни на что, ты еще воспрянешь, моя Россия, ты еще явишься очам мира — во всем величии своем явишься и красе, а вовсе не замызганной старухой-побирушкой и не базарным дурачком в красной рубахе и с балалайкой, как выставляют тебя неблагодарные сыны твои. Будет еще и Бородино…
Верую!
ЗАБЫТАЯ ПЕСНЯ
Это не «рассказ»
Вашему сынку уже семнадцатый годок, и уже четырнадцать лет, как вы расстались.
Последние пять лет вы даже не перезваниваетесь, а когда-то… ах, когда-то! Впрочем, что теперь ворошить…
Да, тогда вы просто упивались своим счастьем. Было это за три года до рождения вашего сына.
На горе, над водохранилищем, которое принято романтично называть «морем», до сих пор еще стоит та полуразрушенная колокольня, вокруг которой так же растут одичавшие вишни и сливы, по которым обильно разросся колючий и совершенно дикий терновник. Казалось, пролезть-продраться сквозь него было делом невозможным, но ты нашел лазейку и пролез. Внутри колючих зарослей, в самой сердцевине, в самой гущине, оказалась небольшая полянка, с глазастыми ромашками, окаймленная цветущим шиповником, таким же колючим, как терновник.
Ты затащил туда со стройки бесхозную дверь, положил ее на кирпичи. Это стало вашим ложем. Ложем любви, как выразилась она. Удивительно стойкий, со сладким оттенком, аромат цветущего шиповника так на всю жизнь и впечатался в память, остался в памяти также теплый, ясный день, с пьянящими, прямо-таки благовонными испарениями после недавнего дождя. Ты все-все это помнишь, очень ярко, будто вчера было: бражные, до головокружения, благоухания травы, дурманно-сладковатые испарения от цветущего, нежно-розового, как ее шершавые губы, шиповника, и еще один очень сильный и стойкий запах, который мощно вплетался в чудесный этот природный букет, подчеркивая и усиливая собой эти древние, волнующие ароматы жизни…
А внизу… внизу, сквозь колючие ветви — синее «море», и вы, утомленные ласками, уставше-счастливые, вспотевшие… да, вспотевшие от ощущения близкой опасности быть разоблаченными, и вообще — от счастья, от переполняющего восторга, молодые, влюбленные друг в друга, постоянно, даже тут, немножко ревнующие друг друга, — и вот вы сидите на теплом «ложе любви» и поете негромко что-то грустное, что-то душевное, что-то… что-то… Ах!
Нет, не то. Слишком уж банально. Какие-то сопли в сахаре. Надо бы завернуть сюжетец позамысловатей, что ли, или как-то украсить стилистически, или еще что-то поискать эдакое… А так что это за рассказ?
Вы были тогда любовниками. Обычными банальными любовниками. Но каким счастьем кажется теперь то время!
Весь мир тогда был против тебя. С тех пор мало что изменилось, но тогда было просто очень тяжело. Ты работал на маневровом тепловозе, находился в рабочей, очень грубой, малообразованной, весьма агрессивной к тем, кто не такой как все, среде, где свои убеждения и взгляды приходилось отстаивать иногда кулаками — в прямом смысле. Но ты был молод, здоров, в меру глуповат и недалек от своей малообразованности и потому не представлял даже, во что, в какую гиблую, гнилую авантюру ввязался — покорять этот холодный мир своим талантом. Милый наивный мальчик! А то он ждал, безжалостный тот мир, твоих откровений.
Сейчас, вспоминая то время и себя, тогдашнего, делается сильно не по себе, становится страшно, как если б довелось когда-то пройти с завязанными глазами по доске, уложенной над пропастью. Да притом с лукавыми «подсказчиками», которые крутились рядом, и всяк норовил «от доброты душевной» подсказать что-нибудь такое, что помогло б тебе поскорее свернуть шею…
И все-таки ты прошел по той дощечке — прошел на ощупь и во многом наудачу. Как лунатик. Потом говорили, что тебе повезло. Что ж, пусть будет так. Хотя, как известно, везет тому, кто везет.
Ты не оглядывался на окружающий враждебный мир, ты без оглядки ломил и ломил вперед. И в конце концов проломил. Но самому-то себе, в минуты, как считал, слабости, иногда признавался, до чего все же было тяжко. И лишь одна отрада была в той тогдашней, совершенно беспросветной, но все-таки не такой уж и безрадостной, если честно, жизни — это нежданная, непутевая любовь, которая вспыхнула вдруг, вспыхнула-зажглась, когда казалось, что уж не будет в жизни просвета никакого.
И вдруг — он появился!
И это было — как чудо. Как радуга зимой. Как яблоки на снегу — существовала тогда такая песня…
Впрочем, разве та любовь была таким уж просветом? Больше всего на свете ты боялся такой вот неожиданной, незапланированной, так сказать, любви, — и вот она-то как раз тебя, такая неожиданная, и захлестнула. Ну а коль уж захлестнула — что тут зря сопротивляться… Нырять с головой!
Да, то были лишние мучения, мучения непреходящие, которые она ежедневно увеличивала своими капризами и ревностью. Хотя что такое ее тогдашние капризы по сравнению с тем, что пришлось испытать потом…
Тогда же ты легко мирился с ее характером, потому что идеализировал ее. Среди той патологической, прямо-таки зоологической подлости, возведенной в доблесть, в которой приходилось барахтаться каждый день, эта сумасшедшая любовь была поистине отдушиной. И казалась (а так оно и было!) светом в конце тоннеля, как ни банально это звучит.
Самое главное — она верила в тебя (или хотя бы говорила, что верит), в отличие от глуповатой, недалекой жены, которая выражалась о твоем писательстве не иначе, как с пренебрежением: «Лучше б пил!»; в отличие от родителей, которые хотели, чтоб ты был как все из твоего окружения, и ставили в пример Леника Молдавана, твоего одноклассника, заурядного совхозного шофера, который для них казался идеалом послушного, покладистого сына.
С ней же вы мечтали о том времени, когда станешь ты известным, богатым и влиятельным, и как будете вы ездить по домам творчества, по загранкам, как станут изучать тебя в школе, разбирать на уроках литературы всякие мелкие нюансы творчества: что хотел сказать автор вот этим абзацем, а что в другом абзаце имел он в виду, утверждая то-то и то-то.