Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе приходило время отъезда в Тулу, радостно представлялись святки, – морозные пальмы на окнах, запах воска от елочных свечей, свежие девичьи лица, задумчиво-страстные звуки вальса.
И я писал:
Много пробудилиГрез во мне былыхЭти переливыЗвуков удалых,Сотен свеч возженныхНестерпимый свет,Скользко навощенный,Блещущий паркет,Жаркое дыханье.Длинных кос размах,Тихая улыбкаВ любящих глазах,Груди волнованье,Голос молодой,Стана трепетаньеПод моей рукой,Бешеного вальсаСтрастная волна,Ласковые взоры…Все – она, она…
И крепли надежды, что все будет хорошо, что я напрасно мучил себя подозрениями и сомнениями. И еще я писал:
Что-то мне сулит свиданье, —Счастье? Горе?Вновь ли светлые мечтанья?Слез ли море?Как мне знать? Но отчего жеС чудной силойШепчет мне одно и то жеГолос милый:Странен был мой страх напрасный,Глупы слезы.Вновь рассвет настанет ясный,Песни… Грезы…
***19 декабря выехали мы с Мишей в Тулу. Убийственные тогдашние вагоны третьего класса на Николаевской дороге – с узкими скамейками, где двое могли сидеть, лишь тесно прижавшись друг к другу, где окна для чего-то были сбоку скамеек, начинаясь на уровне скамейки, так что задремлешь – и стекло начинает трещать под твоим плечом. Густо накурено махоркой, наплевано, пьяный говор, переливы гармоник и песни. Поезд от Петербурга до Москвы идет сутки. В Москве на извозчике с Николаевского вокзала на Курский. Необычные после Петербурга кривые Улицы, ухабы, смешно-красивые на каждом шагу церковки, отрепанные извозчики. И потом от Москвы к Туле. Знакомые московские студенты-туляки в вагонах тоже едут на праздники в Тулу; стемнело, под луной мелькают уже родные места, Шульгино, Лаптево. В десять часов будем в Туле. На станции Баранове стоял на площадке вагона: полянка за рельсами, кругом лес, над ним полный месяц и легкий морозец. Вдруг такая жадная любовь охватила к этой родной, нашей, русской природе. Как хорошо! И какая радость – жить!
Приехали в Тулу. Родной, милый дом, радость близких, жадные расспросы. За эти полгода я отпустил себе волосы, густые и очень тонкие, они широкой волной ложились на плечи. Папа с насмешкой в глазах поглядывал на них и хоть ничего не говорил, но мне было неловко. Много он меня расспрашивал о моих занятиях, о профессорах, слушал с огромным интересом. Много спорили. Сестры на меня глядели с почтением и восхищением. Вместе с «черными» Смидовичами, – Олей и Инной, – они не уставали слушать мои рассказы о Петербурге, о студенческой жизни, об опере.
Папа за обедом сказал:
– Люба Конопацкая просила тебе кланяться. Как она похорошела за эти полгода!
Он был в школе Конопацких врачом. Совсем ожили мои надежды.
На сочельник нас пригласили на елку Ставровские. Там должны были быть и Конопацкие. Пришел я в своей визиточке, с длинными волосами, ложащимися на плечи. Конопацкие уже были там, – Люба и Катя. Я с ними поздоровался, потом подошел к Зине Белобородовой и с полчаса болтал с нею, смешил; она была хохотушка, смеялась она, смеялся я. Всей душою я рвался к Конопацким, но для чего-то сидел и смеялся с Зиной. Потом развязно подошел к Любе. Мне показалось, глаза ее с грустным недоумением смотрели на меня, но отвечала она мне, как всегда, спокойно и ласково. Мы сидели и разговаривали, как «кавалер» и «дама», я «занимал» ее, и холодные, вялые слова, мне казалось, шлепались на пол, как лягушки. А казалось бы – чего же было легче? Душа рвется к этой девушке, – подойти, хорошо заговорить, и зазвенели бы в один тон натянутые струны обеих душ. Не в словах было дело, – одним тоном можно бы было сказать все – как любишь ее, как много думал о ней на чужбине, как мучился сомнениями, как рад ее видеть. Но этого-то тона и не получалось.
Танцевали. Я танцевал кадриль с Любой и с Катей. Но все такой же был неестественный и натянутый. Попал я на эту колею и уже никак не мог с нее свернуть. И холодности этой не могла преодолеть даже Люба своею ласковою простотою, тем более Катя со своею застенчивостью. Мне казалось, они, наверно, думают, что я корчу из себя «столичного человека», «студента», что вот недаром отпустил себе длинные волосы, – и становился еще напряженнее, еще холоднее. Когда мы прощались, Люба пригласила меня прийти к ним, я ответил: «Благодарю вас!» так холодно-официально, что она предложения не повторила.
Пришел я домой в отчаянии. Все пропало! И сам я этому виною! По глазам Любы я видел, что могли бы мы встретиться горячо, задушевно, заговорить так, как говорили мы весною. И для чего, для чего я все это устроил?
***Из дневника:
Час ночи с 24 на 25 декабря 1884 года
Буду говорить правду. Был я у Ставровских. Там были Люба и Катя. Странное и даже мерзкое поведение! Пушкин сказал:
Чем меньше женщину мы любим,Тем больше нравимся мы ей.
Я вел себя так, как будто принял себе в руководство эти слова Пушкина… Досада сжимает сердце и выдавливает слезы на глаза. А повторись этот вечер еще раз, – я чувствую, вышло бы то же самое. Если я буду часто видеть Любу на рождество, может быть, еще воротится старое, но если увижу только раз-другой, то все погибло, все!..
26 декабря, 12 ч. ночи
Завтра я опять увижу Любу: у Занфтлебен будет костюмированный, вечер, и Люба будет одета «Ночью». Чаще, чаще постараюсь ее видеть, – может быть, как-нибудь воротится прежнее.
1 ч. ночи
Боже мой! Приходишь в отчаяние – не оттого, что нет мгновения, которому можно крикнуть: «Стой! Ты прекрасно!», а потому, что нельзя его удержать. И эта мысль отравляет мне все: завтра в это время я, может быть, буду сидеть с Любой, а послезавтра опять тоска будет сосать сердце, – не тоска, а Sehnsush der Liebe[20]. И какая-то бессильная злоба грызет душу, что каждая минута счастья в самой себе носит зародыш уничтожения, – и это отравляет все. Почему так устроено? Разве это жизнь? Цель человеческой жизни – счастье, а счастья нет в жизни, нет нигде. Какой ядовитый сарказм!
Увижу завтра Любу… Что будет?
27 декабря. Четверг. 5 ч. утра, следовательно, уже пятница. Только что с бала у Занфтлёбен.
Прочь печаль, сомненья, слезы, —Прояснилось солнце вновь!Снова – грезы, грезы, грезы,Снова прежняя любовь!Га, судьба! В тоске рыдая,Я молился, жизнь кляня,Чтоб опять любовь былаяВоротилась для меня.Ты смеялась надо мною, —Проклял я тебя тогда,И отбил себе я с боюТо, что ты мне отняла.Ну, смотри же: с прежней ласкойСмотрит взор тот на меня!Все исчезло вздорной сказкой, —Все!.. Ура… Она моя!
28 декабря.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});