Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть — опять же для Виктора Никитича Панина.
Жалкая униженность судейского сословия, на которую с внутренней своей точки зрения сострадающе упирает Победоносцев, — это с одной стороны, а с другой — известная всему свету и уж тем более Сухово-Кобылину чиновничья хищная алчность: не противоречие ли? Нет, потому что презрение если не к собственной должности, то к воплощенному в ней долгу, который и сама власть столь невысоко расценивает в рублях, неминуемо развращает исполнителя этой должности.
— Жить нечем! — воззовет в сухово-кобылинском «Деле» экзекутор Живец, сетуя на прижимистость клиентов. — Вот я этак, по должности-то, смотрю, да и вижу, что он без малого рубль на рубль хватил; ведь хорошо? Так что же; норовит он, бестия, дюжину персиков тебе на подносе поднести или малины к светлому празднику. Ну судите сами, — служил я в военной службе — что ж мне малина?.. У меня дети, что же мне малина?.. Ведь я не млекопитающее?..
Злейший парадокс — не пьесы, а действительности — в том, что и у Живца своя правда. Та, которая вчуже, но явственно понятна и Ивану Сидорову Разуваеву.
Пусть себе Муромский уверяет его, что берут не все, что «знатные баре не берут», — да вот хоть и тот же Князь, по всеобщему слуху, честен, — Иван Сидоров изначально знает то, в чем на опыте пришлось убедиться, скажем, молодому Герцену.
Староста владимирских имений его отца — разуваевский, стало быть, коллега — попал однажды в беду. Своей и окружной жизнью приученный давать всем и каждому, в ком нужда, по душевной своей простоте («простой, русский ум») он сунулся с тем же к новоприбывшему во Владимир флигель-адъютанту графу Эссену.
«По несчастию…»
Да, именно так, — Александр Иванович нисколько не оговорился!
«По несчастию, наш граф, как героиня в «Нулине», был воспитан «не в отеческом законе», а в школе балтийской аристократии, учащей немецкой преданности русскому государю. Эссен рассердился, раскричался и, что хуже всего, позвонил, вбежал письмоводитель, явились жандармы. Староста, никогда не мечтавший о существовании людей в мундире, которые бы не брали взяток, до того растерялся, что не заперся, не начал клясться и божиться, что никогда денег не давал, что если только хотел этого, так чтоб лопнули его глаза и росинка не попала бы в рот. Он, как баран, позволил себя уличить, свести в полицию, раскаиваясь, вероятно, в том, что мало генералу предложил и тем его обидел.
Но Эссен, недовольный ни собственной чистой совестью, ни страхом несчастного крестьянина и желая, вероятно, искоренить in Russland взятки, наказать порок и поставить целебный пример, — написал в полицию, написал губернатору, написал в рекрутское присутствие о злодейском покушении старосты. Мужика посадили в острог и отдали под суд. Благодаря глупому и безобразному закону — одинаково наказывающему того, который, будучи честным человеком, дает деньги чиновнику, и самого чиновника, который берет взятку, — дело было скверное, и старосту надо было спасти во что б ни стало».
Спас, слава богу, — закон был тем самым нарушен, педантическая честность в лице Эссена оскорблена, а человеческая справедливость на сей раз восторжествовала.
Взятка, с которой смирялся рассудительный приказчик Муромского и без которой света белого не мыслил простодушный староста Яковлева, герценовского отца, была законом всеобщим, — с ним не могли не считаться даже те, что сами не брали (если, конечно, не были столь безнадежно оторваны от российской почвы, как педантичный балтиец Эссен). Вспомним опять, что сам Виктор Панин дал-таки сторублевку некоему подчиненному, оказавшись перед ним как бы в роли просителя и решив не отступать от принятых правил, да и многие иные из бессребреников негласно признавали и даже чтили этот неписаный закон.
(Учтем помимо всего прочего, что взятка — застарелый, но неизбежный пережиток той феодальной реальности, когда воеводу ставили на кормление, отнюдь не обеспечивая регулярным царевым жалованьем, и даяния благодарного населения являлись не приварком, а самим необходимым варевом, без которого наместнику было не пропитаться. Да и во времена новейшие, о каковых идет речь. Не на то ли, что оный пережиток преждевременно хоронить, намекали крепко разнящиеся оклады, положенные тому или иному министру, тому или иному ведомству?)
Николай I сказал как-то о двух своих губернаторах, киевском и ковенском, единственных, кто, по его точным сведениям, не были взяточниками:
— Что не берет взяток Фундуклей — это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев, значит, он чересчур уж честен.
Что до Александра Александровича Радищева, то отчего бы не предположить хотя бы голос крови, а главное, пример великого и героического отца, автора «Путешествия из Петербурга в Москву»; что же касается киевского губернатора Фундуклея, то — да, он в самом деле не брал. Но — давал.
До той поры, как он был поставлен во главе губернии, полиция аккуратно получала с него, как и со всякого помещика, «годовой оклад». Когда же сам стал властью, в том числе и над полицией, — как Панин над своим канцеляристом, — то Фундуклеев управляющий разумно рассудил, что — хватит, попользовались, но хозяин рассуждению не внял, приказав оставить все, как было. Ибо — если богатые землевладельцы не станут помогать полиции, та немедля обложит данью воров.
Причем, повторяю, и Радищев, и Фундуклей, и даже Панин были все-таки в этом смысле из разряда исключений. В несомненном же своем большинстве высокие сановники, находясь в круговой поруке общесословной развращенности и отнюдь не стремясь за пределы этого круга, брали, даже и будучи богатыми, без прямой и косвенной нужды, тем более, что и такой закон — тоже закон, не подчиняться которому попросту небезопасно. Потому что своей непрошеной честностью ты бросишь обидный укор коллегам, которые могут и не простить белой вороне ее белизны. А то и озадачишь верховную власть:
— Чересчур уж честен!
Это было небезопасно — и непрестижно.
«Откупщик, — проницательно утверждал один тогдашний сенатор, — вернее, чем табель о рангах или штатные положения, сопределял удельный вес каждого должностного лица. Тот, кому откупщик платил много, высоко стоял в служебной иерархии, кому платил же мало, стоял низко, кому вовсе не платил, представлялся не более как мелкой сошкой. Размеры платежей откупщика определяли значение губернских деятелей в глазах высшего начальства».
По этой замечательной логике Николай Павлович мог бы, пожалуй, заподозрить ковенского губернатора, отпрыска того бунтовщика, что «хуже Пугачева», не только в чрезмерной честности, подозрительной, как все непонятное, но и в отсутствии должного влияния…
Ко всему прочему на стороне взяточников надежно стоял закон — теперь уже речь о том, который писан. Тот самый, что был определен Герценом как «глупый и безобразный».
«Взятки в России свирепствуют эндемически, спорадически и эпидемически, — нет, это уже не сам Александр Иванович, а один из его корреспондентов, обращающийся со страниц «Голосов из России» к самому императору Алексндру II за пять лет до судебной реформы. — Этою язвою заражены все сословия, не исключая ни одного, заражены все лица от министра до последнего сторожа и сельского писаря. Но взятки у нас не могут не быть, потому что они установлены и укреплены законом. Вы, конечно, этому удивитесь? Приготовьтесь удивляться многому, по мере того, как будете узнавать Россию на самом деле, а не из министерских отчетов. По закону (Уложение о наказаниях, ст. 411–412) наказанию подвергается и тот, кто взял, и тот, кто дал взятку. Взяточники не могли придумать ничего лучшего для своего ограждения. Государь, подписывая в первый раз этот закон, конечно, думал: «Ну, теперь нет более взяток; если всякий побоится дать, то кому же и брать?» Между тем взяточник, видя государя, подписывающего этот указ, думал про себя: «Ну, теперь всем нам жатва; кого ни обери, не посмеет жаловаться; иначе и деньги потерял и сам под суд!» — Попробуйте в виде опыта, года на три, издать указ, чтобы вор и обокраденный равно подвергались наказанию, — увидите утешительные действия: ни воров, ни обокраденных не будет; все и станут печатать о них повести, рассказы и очерки. Ведь вор и взяточник с одной стороны, а обокраденный и дающий взятку с другой — находятся в одинаковых отношениях друг к другу; первые двое имеют над двумя последними равный перевес силы, ловкости и произвола».
«Кого ни обери, не посмеет жаловаться… и деньги потерял и сам под суд!» — расчет вернее верного.
— …Ведите меня к моему государю!.. Давайте сюда жандармов!.. полицейских!.. Мы сообщники!!. Мы воры!!!…Мы клятвопреступники… куйте нас! Слово и дело!!.
Если читатель запамятовал, напомню: это мечется старик Муромский, обобранный, обокраденный чиновничьей сворой, — и как понятно в резком свете вышеприведенного письма императору его самоощущение человека, давшего взятку, то есть сообщника, соучастника, сопреступника! Как — заодно — понятна и сверхординарность его отчаянного порыва, было опрокинувшего даже вернейший и подлейший расчет: Муромский разрывает путы, которыми связал его безобразный и глупый (безобразный — да, но точно ли глупый?) закон, он смеет жаловаться!..