Второе дыхание - Александр Зеленов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не понравилась нам она поначалу, — ну да, думаем, бог уж с ими, как сами хотят, им жить.
Пожила она у нас эдак с месяц, — видим, нет, не угадали мы со стариком. Не то чтобы дома сидеть да книжки читать али там в гулянье ударилась — нет! И со скотиной управится, и в избе охотится, скажи, за каждой пылинкой. Золотые руки оказались у девки! Все сама перечистит, перемоет, перестирает...
Отдохни, скажу, бывало, моя ненаглядная. Ведь ты у нас как тростиночка тоненькая, того и гляди, переломишься пополам. Ну что вы, скажет, маманя! Это я только с виду такая...
Вася-то вскорости в лесничество определился, выписали лесу. Старую избенку продали, большую возвели... Пооправилась она у нас, Нина-то, на работе да на свежем воздухе, поокрепла. Смотришь, бывало, идет по деревне — ровно лебедь плывет, бабы и те на ее любуются. Вот только не пришлось им с Васей в избе-то новой пожить, друг на друга поликоваться...
Старуха вздохнула, переложила кошелку с хлебом из одной руки в другую и продолжала глухим, надтреснутым голосом:
— Получил он, милый мой, повестку. И хоть срок-то ему не вышел, все одно забрали, на годы-то ведь не больно смотрели тогда...
Старик мой в болезни лежал, с Васей попрощался дома. А мы провожать пошли. Собрали их, как сейчас помню, вот в эдакую же пору, зимой, возле Совета. Вася-то здоровенный такой, выше всех... Ну, держится хорошо, крепился все, а вижу, сердечко-то у его тоскует. Как стали прощаться — не вытерпел он, махнул вот эдак рукой: дескать, эх!.. Чуяло, видно, его сердечко, что уж не вернуться ему...
Потом ничего, успокоился, обнял нас: дескать, ладно, маманя, не плачьте. И ты, Нина, тоже. Ждите меня.
Повели их на станцию, нам провожать уж не разрешили. Вася-то наш впереди всех идет, а все равно его видно. Идет-идет — нет-нет да и оглянется. И все машет, все машет эдак вот ручкой-то: дескать, ну!.. Все машет...
Не вытерпели мы тут, побежали за им. А ноги-то у меня вдруг сделались вроде как ватные. И к голове чернота какая-то подступила, не помню уж, как и домой довели...
Она замолчала. Полонский протянул мне сигареты. Закурив, мы поравнялись со старухой и снова пошли рядом.
Та продолжала, немного оправившись:
— Служил он на Северном море, на самом вьюжном. И получили мы от его всего три письма. Пишет, что непогодь там у их, на море-то, волны большие... Забыла, как это по ихнему называется. А ночи так и конца нету...
Тосковала Нина-то по ём, сильно тосковала. Днем-то, бывало, ничего, никакого виду не окажет, а как придется утром иной раз постелю ее убирать, так и начнешь из-под подушки платки ее носовые вытаскивать, один другого мокрее...
Собрали мы ему посылку, — Нина-то и рукодельница была, чулки это из шерсти связала, перчатки, шарф, — все, думаем, потепле ему воевать там будет. Я положила туда колобочков, — уж больно любил он мои, домашние-то! И только успели послать, а на пятый-то день и приходит эта черная бумага... Погиб наш Вася. Убил его немец. Ну!..
Голос ее осекся. Старуха поднесла к глазам конец головного платка.
Дальше шли молча. Молча взошли на крыльцо, молча проводила нас она через темные холодные сени.
В избе было сухо, темно и тепло. Старуха щелкнула выключателем, но свет не загорелся. Она засветила керосиновую лампу, громко высморкалась и проговорила уже другим, окрепшим голосом:
— Свет-то у нас дурит — то появится, то опять нету... Раздевайтесь, проходите за стол. Скоро старик мой с невесткой придут. В лесу они, дрова пилят...
Видя, что мы в нерешительности все еще топчемся у порога, добавила:
— Да вы смелее, чего не сметь-то? Не глядите на меня, на старую. Я как зачну вспоминать про Васю, так вот опять схватит за сердце... Раздевайтесь-ка, раздевайтесь! А я тем часом за внучкой к соседям сбегаю...
Пока мы вносили свои рюкзаки и раздевались, она притащила на руках и поставила на пол что-то завернутое во многие одежды, затем принялась разматывать с этого стоячего свертка полушалок, одежонку и платки. Когда все было снято, перед нами оказалась белесая девочка лет четырех-пяти, в коротком розовом платьишке из линялого ситца. Она равнодушно уставилась на нас водянисто-голубоватыми, в белых ресницах глазами.
— Чего смотришь, как бука? Поди поздоровайся с дядями, — легонько подтолкнула ее бабушка.
Девочка сипло, безголосо закуксилась и ткнулась носом в бабушкины колени.
— Что, болеет она у вас? — спросил я старуху.
— Хворает все. Такая и уродилась хворая. Лечить бы надо, да некому вот... — со вздохом ответила та и прикрикнула на внучку сурово-добрым голосом: — Ну да ладно, не реви, ведь не съели тебя!..
В сенях хлопнула дверь, там затопали, застучали. Послышался волнистый звон пилы, которую вешали в темноте на гвоздь, дверь в избу распахнулась, и вошли высокий худой старик в башлыке, с деревяшкой вместо правой ноги, и женщина в разбитых валенках, до глаз закутанная в вязаный полушалок.
Увидев нас, женщина поздоровалась и юркнула за занавеску у печи. Через минуту, ни на кого не глядя, стройная, невысокая, в старом платье и чулках, она прошла в горницу и зажгла там свет.
Полонский проводил ее долгим внимательным взглядом.
Старик, свистя и хрипя, как дырявая гармонь, раздевался долго и трудно. Старуха помогла ему снять и повесить на крюк набухшую влагой тужурку, шапку, башлык. Он вытер крупной мосластой рукой мокрое землистое лицо, худыми костяшками пальцев привычно расправил чуть обвисшие унтер-офицерские усы в стрелку. Отдышавшись, простукал деревяшкой к столу и нацелился на нас единственным, черным и круглым, как винтовочное дуло, глазом:
— Коновалов. Афанасий Иваныч.
Другой глаз его был закрыт белыми мертвыми складками кожи.
Мы познакомились.
На нем был серый вытертый китель толстого солдатского сукна, какие носили красные командиры, наверное, еще в гражданскую. Медные пуговицы, нашитые позднее, от времени позеленели.
— Не из Москвы будете?
— Из Москвы.
— Та-а-к... Не близко заехали.
— Да, не близко.
Разговор дальше не пошел. Старуха стала собирать ужин. Вынула из печи чугунок вареной картошки, зеленые кислые щи. Мы вытащили из рюкзаков свои припасы. Бабка Алена сходила в сени, принесла полную миску крупных, мокро блестевших в мутном рассоле огурцов, достала из посудника ложки, темные нечищеные вилки, три мутных граненых стаканчика. Затем, перекрестив ножом подовую корку казенной буханки, принялась кроить хлеб.
— Вы уж на всех давайте стаканы-то, бабушка, вместе выпьем, а то как же так? — предложил шофер.
— Нет-нет-нет! — замахала руками старуха. — Мне этого вашего зелья и на́ дух не надо, а старику нельзя, хворый он... Пейте сами-то, пейте уж.
Настороженно глянув на старика, Полонский боком, неловко вылез из-за стола, покопался в своем рюкзаке и принес эмалированную кружку; рядом с ней положил комбинированный рыбацкий прибор — вилку и ложку, вмонтированные в рукоятку складного ножа.
— Прозяб чего-то, не хочется пить из маленькой, — обведя всех глазами, пояснил он, как бы оправдываясь.
— Ну вот, теперь все равно одна лишняя! — обрадовался Николай Васильевич. — Выпьешь с нами, отец?
Старик молодецки поправил усы:
— От одной вреда не будет.
— «Не будет»!.. — передразнила его бабка Алена. — Мотри, старый, заклохчешь потом!
Полонский показал глазами на перегородку, за которой скрылась молодая женщина и откуда вдруг потянуло, запахом духов:
— Ну, а она как... Выпьет?
Старуха молитвенно сложила на груди морщинистые ладони и, косясь на перегородку, проговорила вполголоса:
— Вы хоть ей-то не давайте, Христом-богом прошу!
Мы выпили и принялись за закуску. Полонский, наспех перекусив, поднялся и прошел в горницу.
Старик похлебал щей, неторопливо отложил ложку, широкой горстью вытер усы и заросший седой щетиной кадык:
— Как там, в Москве... Что нового?
Мы сказали, что нового ничего нет, кроме того, что пишут в газетах. Он не поверил.
— В газетах-то пишут не все. Вы там поближе к правительству, чай, чего и кроме слыхать приходилось. До нас вот и то слухи доходят, что деньги за проезд отменили. На автобусах там, на трамваях катают бесплатно теперь.
Мы объяснили, как было на самом деле. Старик помрачнел.
— А я думал, началось... Ведь должно же оно когда-то начаться! А где, как не в Москве? Оттуда должно все пойти!
Николай Васильевич стал наливать по второй.
Зашуршали, раздвинулись ситцевые занавески, и из горницы к столу выпорхнуло что-то цветастое, пестрое, с крашеными губами и в бусах. Стол обнесло легким праздничным запахом духов.
— А вот и я!..
Она по очереди протягивала нам смуглую, голую до плеча руку, пожимала наши ладони своими тонкими пальцами с остатками маникюра на ногтях, повторяя: «Нина», «Нина»...