Воспоминания о Бабеле - Исаак Бабель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойдем в буфет? — сказал он. — Неплохо бы сейчас перекусить.
— Нет, — решительно сказала я. — В буфет рано. Я хочу поставить еще на какую-нибудь лошадь.
Бабель ничего не ответил. И опять я увидела, что в углах его губ дрожит сдержанный смех.
В следующем заезде я выбрала другую лошадь, имя которой показалось мне красивым. И снова, как в сказке, захудалая, никому не известная лошадка пришла к финишу первой.
Тогда я еще не знала, что с новичками, не разбирающимися в резвости лошадей, ничего не смыслящими в тонкостях бегов, не знающими ни наездников, ни рысаков, такие случаи иногда бывают. Бабель, конечно, это знал. И когда я поставила в третий раз и дурковатый гнедой жеребец, никогда до той поры не побеждавший, обошел всех фаворитов, Бабель, к моему разочарованию, решительно сказал, что пора ехать домой.
Завсегдатаи удивленно провожали его глазами, когда он пробирался сквозь толпу к выходу, а за ним плелась я, смутно догадываясь о причине, по которой он уходит с ипподрома много раньше своего обычного времени.
Разгоряченная удачей, на следующий беговой день я отправилась на ипподром одна.
О том, что на этот раз произошло, долго рассказывать не стоит: ни одна из выбранных мною лошадей не пришла к финишу ни первой, ни даже третьей. Я проиграла весь свой роскошный выигрыш, и у меня не осталось даже несколько копеек на трамвай. Ошарашенная и расстроенная, я поплелась с бегов пешком.
Когда я, усталая, растрепанная, красная, в забрызганных грязью туфлях, добралась до Триумфальной площади (так называлась тогда площадь Маяковского), то вдруг увидела перед собою Бабеля.
Он с любопытством оглядел мою неприглядную внешность, и по блеску в его глазах я поняла, что для него не тайна, откуда я появилась. Волнуясь и пересыпая свое повествование специальными, подслушанными у завсегдатаев «беговыми» словечками, я принялась рассказывать о том, что было на ипподроме. Перебив меня, Бабель неожиданно спросил:
— А вы хоть в буфет там зашли? Ели что-нибудь?
Только и дел у меня было, что в буфет ходить, — мрачно сказала я. Ничего я не ела.
Напротив Художественного театра есть маленькое кафе — «Артистическое». Бабель привел меня туда. За отбивным шницелем я принялась снова пересказывать свои злоключения, обвиняя наездников, рысаков, судей — всех, кроме самой себя. Когда я дошла до рассказа о том, как проиграла последние деньги и у меня не осталось даже на трамвай, Бабель вдруг посмотрел на меня с таким интересом, словно видел в первый раз.
Так-таки не осталось ни одной копейки? — быстро спросил он.
— Ни одной, — созналась я.
— И вы, когда подходили к кассе, знали, что это у вас последние деньги? Знали, что, если проиграете, у вас не хватит даже на трамвайный билет?
— Знала, — вздохнула я.
— Хм… — Бабель отодвинул свою чашку кофе. — Оказывается, в вас живет настоящий азарт. Вообще-то мне нравится, когда человек азартен. Это сильная страсть, а я люблю сильные страсти. Но все-таки… — Он посмотрел на меня еще внимательней. — Все-таки дайте мне слово, что больше не будете играть на бегах.
— Ладно, — хмуро сказала я. — Не буду.
Мы попрощались. Я ждала, что через несколько дней Бабель позвонит. Но прошла неделя, а телефонного звонка не было.
Прошел почти месяц, а о Бабеле ни слуху ни духу. Тогда я еще не знала этой его способности неожиданно и бесследно исчезать, словно проваливаться под землю.
Ничто не привязывало его к одному месту, он с необычайной легкостью переселялся: то жил в большой холодной квартире своего знакомого, уехавшего на работу в наше посольство в Лондоне, то вдруг оказывался в маленькой комнате старого деревянного дома на Красной Пресне. У него не было ни мебели красного дерева, ни машины, ни кабинета с большими книжными шкафами, что не мешало ему быть великолепным знатоком литературы, человеком высокой культуры и безупречного литературного вкуса. В ту пору у него не было даже своей квартиры — вот уж кому поистине, кроме «свежевымытой сорочки», ничего не было надо…
Так же внезапно, как Бабель исчезал, он появлялся или давал о себе знать.
Минуло еще несколько дней, и я получила почтовую открытку, пришедшую из деревни Молоденово. Она лежит сейчас передо мной, эта пожелтевшая открытка, исписанная мелким косым почерком:
«Третий день болит голова. Дьявольский климат. При таком климате надо бы каждому гражданину, ни в чем особенном не замеченному, раздавать по карточкам по крупице радия, чтобы он лучеиспускал. Неумолчно ревет корова. Она требует трех вещей: травы, солнца и супружества. Ревет она упрямо, забирая все выше, вытягивает морду из стойла и таращит глаза. С таким откровенным характером, конечно, ей легко поживется на свете…
Вернусь я в Москву 1 или 2 мая. Желаю Вам от господа бога хорошего расположения духа, хороших мыслей и адекватного их воплощения. Ваш И. Бабель.
P. S. Не придется, видно, в нынешнем году куличей попробовать…»
И действительно, вскоре Бабель снова появился в Москве. Он с удовольствием говорил о своей деревенской жизни и, смеясь, рассказал происшедшую с ним в деревне историю.
Неподалеку от Молоденова находилась дача А. М. Горького; в ту пору Алексей Максимович с семьей был в Крыму, и на даче не жил никто, кроме сторожа. В Москве у Бабеля осталось много незаконченных дел, выбираться в город из Молоденова ему было неохота, а дача Горького оказалась единственным местом, где был телефон, по которому можно звонить в Москву.
Бабель обладал поразительным свойством расположить к себе любого человека — личное обаяние его было огромным. Секрет этого непобедимого обаяния, как мне кажется, заключался в том, что он обладал редкостной способностью легко и искренне входить в чужую жизнь. Мне приходилось видеть, как он разговаривал с рабочим на заводе, с государственным деятелем, занимавшим высокий пост, с знаменитым артистом, с конюхом, с прославленным французским писателем. В любом разговоре он был абсолютно естествен, всегда оставаясь самим собой. О своем собеседнике Бабелю хотелось знать все, что может знать один человек о другом: как тот живет, что его заботит, о чем думает, как работает. Интерес его был таким живым и искренним, что люди охотно рассказывали ему о себе.
Его общительность и уменье к себе расположить сказались, очевидно, и здесь: сторож дачи Горького разрешил ему пользоваться телефоном.
Поговорив с Москвой, Бабель усаживался и начинал со сторожем неторопливую, долгую беседу, а тот, с любопытством разглядывая странного очкастого человека, живущего у деревенского сапожника, его подпоясанную ремешком косоворотку и старательно очищенные от мокрой земли башмаки, рассказывал ему о своей жизни.
Но однажды, когда, в очередной раз, Бабель пришел на дачу, сторож, выбежав к нему навстречу, шепотом сказал, чтобы он немедленно уходил: приехал Алексей Максимович с семьей. В жизни Бабеля Горький занимал огромное место; беспредельное уважение соединялось в его отношении к Горькому с трогательной нежностью. Горький Бабеля высоко ценил и очень любил.
Весть о том, что Алексей Максимович приехал, так обрадовала Бабеля, что он, позабыв обо всем на свете, ринулся в дом.
Пораженный таким нахальным поведением обычно тихого жильца сапожника, сторож с криком «Иди, иди отсюда!» стал толкать Бабеля в грудь, отпихивая его от входа. Тот завопил: «Максим Алексеевич!» — и на поднятый ими шум вышел недоумевающий сын Горького. Увидев Бабеля, барахтавшегося в сильных руках сторожа, Максим Алексеевич кинулся к нему, радостно обнял и повел в дом, в то время как пораженный сторож, тяжело дыша и утирая со лба пот, молча смотрел им вслед…
Историю эту Бабель с охотой рассказывал и сам заразительно смеялся, когда доходил до забавных ее подробностей…
Спустя некоторое время после его возвращения из деревни мы отправились вместе в парк ЦДСА. Там на теннисном корте должна была состояться встреча одного из наших игроков со знаменитым французским теннисистом Анри Коше. Под летним солнцем стояли открытые деревянные трибуны для зрителей.
В ту пору теннис не был в нашей стране таким распространенным видом спорта, каким стал сейчас: это была, кажется, одна из первых международных встреч. Мастеров у нас было тогда немного.
И вот на корте появились оба игрока.
Высокий, статный, бронзовый от загара, в белых фланелевых брюках и белоснежной рубашке с распахнутым воротом, наш теннисист был очень элегантен и красив. Французский игрок оказался маленьким, щуплым человечком, смуглым, как маслина, с худым подвижным лицом; на нем были белые трусы, открывающие тонкие, поросшие темными волосами ноги, и простая белая майка.
Игра началась.
И тут произошло нечто поразительное.
Не прилагая как будто никакого усилия, Коше каждый раз оказывался именно там, куда был направлен посланный его противником мяч.