Воспоминания о Бабеле - Исаак Бабель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я думаю, что казнить меня он в данном случае не имел намерения. — И, уже выйдя из-за стола, добавил: — Если хотите проверить, не поступил ли он опрометчиво, приходите на завтрашний вечер: я буду читать. Ложи бенуар вы, конечно, не заказали?
Да, билетов у нас не было, — таких дорогих покупок не позволял наш бюджет. Да и достать билеты нельзя было — все распродали уже давно. Исаак Эммануилович вырвал лист из большого блокнота Гадзинского, написал записку и подал ее ныне покойному Панько Педе.
На вечер Бабеля наша группа шла чуть ли не строем. Когда Исаак Эммануилович появился за сценой Дома журналистов, все мы уже сидели на длинной деревянной лавке, так как даже по записке Бабеля в зале для нас мест не нашли. Улыбчивый, коренастый, как бы плотно всаженный в черный костюм, он поздоровался с каждым из нас, как со старым знакомым. Пока публика заполняла довольно большой зал, занимая места согласно купленным билетам, Бабель, окруженный плотной стеной одесских журналистов и писателей, рассказывал о сегодняшней встрече со старым своим знакомым, которого не видел давно — ребе Менахэмом с Молдаванки. Старик был мудрецом, но свои сентенции и парадоксы высказывал на языке, который подчас поражал даже обитателей его живописного прихода. Бабель цитировал витиеватые периоды, в которых имена, лица и названия предметов женского и мужского рода вели себя не менее произвольно, чем знаки препинания в сочинениях начинающего школяра. Мы покатывались со смеху, опасаясь даже, что наш гогот слышен и в зале.
Наконец звякнул колокольчик, возвещая начало вечера. Уходя на трибуну, с которой предстояло читать, Бабель многозначительно ткнул себя пальцем в грудь:
— И он стал на ту пьедесталь, на которое стоял сам! — торжественно произнес он одно из изречений ребе Менахэма. И ушел на сцену, чтобы стать на эту самую «пьедесталь»…
Я слушал прекрасное чтение прекрасного рассказа «Соль» и думал об Одессе, которая в течение второго десятилетия XX века вывела в своем гнезде целую плеяду блестящих литературных талантов: Багрицкий, Олеша, Инбер, Катаев, Ильф и Петров. Чуть позже — Микитенко и Кирсанов. Веселый южный город показал миру свой роскошный выводок. Это был щедрый взнос в культурную сокровищницу, внесенный, к тому же, с истинным южным размахом. Бабель был, пожалуй, самым крупным из этой блестящей плеяды.
Недаром Горький назвал его лучшим стилистом в русской послереволюционной литературе. И конечно же, недаром, ограждая своего любимца от несправедливых нападок знаменитого кавалериста, знаменитый писатель сказал: «Товарищ Буденный охаял „Конармию“ Бабеля, — мне кажется, что это сделано напрасно: сам товарищ Буденный любит извне украшать не только своих бойцов, но и лошадей. Бабель украсил бойцов его изнутри, и, на мой взгляд, лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев».
…Зал наградил писателя громом рукоплесканий. Исаак Эммануилович появился за кулисами раскрасневшийся, но, кажется, довольный собой. Вытирая белоснежным платком розовое лицо, он сказал, обращаясь к нам, тоже хлопавшим в ладоши:
— Ну как, ничего? Как сказал ребе Менахэм, «посмотрите на воробью, которое само добывает свое пище!».
Из клуба работников печати мы вышли гурьбой на улицы ночной Одессы. С Греческой свернули на Дерибасовскую, а затем на Пушкинскую. Все шумно переговаривались и состязались в остротах, а Бабель шел молча, словно утомленный недавним чтением своих рассказов.
После этого я долго не видел Бабеля и встретился с ним лишь в 1933 году в Минске — на пленуме оргкомитета будущего Союза писателей, посвященном вопросам поэзии.
Были здесь не только поэты, но и все крупные писатели вообще, а среди них, конечно, и Бабель.
В один из вечеров, после очередного заседания, мы собрались в большом ресторане. За столиком, у одной из колонн, мы сидели вчетвером — Сосюра, Микитенко, Антон Дикий и я.
Дикий был колоритнейшей фигурой. Черный, как цыган, с небольшими усиками и клинообразной бородкой, с глазами подвижными и горящими, словно раскаленные угли, он казался постоянно готовым к очередной авантюре. К писателям он имел, собственно говоря, лишь косвенное отношение, хотя издал небольшую книжицу посредственных стихов. Зато был он весьма талантливым фантазером и безобидным вруном и несметное количество необыкновенных историй, выдуманных тут же, рассказывал увлекательно и с большим количеством характерных деталей, придававших им черты истинного правдоподобия.
За столом он также рассказывал нам удивительную небылицу, якобы случившуюся с ним во время гражданской войны. Помнится, речь шла о поросенке, сыгравшем важную роль в боевой операции партизанского отряда. История была, как всегда, увлекательная и комичная, а колоритные детали поражали и захватывали.
Вдруг я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Оглянувшись, я увидел Бабеля и Пастернака. Огромные глаза Бориса Леонидовича пылали от восторга, а Бабель молча слушал, и лицо его, наоборот, казалось, не выражало восхищения. Микитенко потеснился, указывая на стул между Диким и Сосюрой, а я поднялся, собираясь предложить свое место, но Пастернак замахал руками, призывая нас не мешать Дикому рассказывать, а ему слушать.
Когда Дикий закончил и хохот улегся, Бабель тихо произнес:
— И попадаются же, черт возьми, счастливые люди на земле! Годами иной мучится, выдумывая всякие такие штуки, а тут человек все это выкладывает, словно Ротшильд из кошелька!
— Что там! — осклабился рассказчик. — У меня таких историй целый мешок.
Так послушайте, Дикий, вы же уголовный преступник! Ведь это же готовый рассказ! Ведь это же надо просто продиктовать стенографистке!
Дикий самодовольно улыбался, а мы — трое сидевших с ним за столом, многозначительно переглядывались. Дело в том, что совсем недавно Микитенко уже заставил однажды этого неистощимого выдумщика записать свое очередное вранье. Когда Дикий это сделал, оказалось, что рассказ не получился. Тогда его стал переписывать Микитенко, а затем Первомайский. Выяснилось, однако, что даже два талантливых писателя не в состоянии исправить то, что испортил один неумелый.
Но Исаак Эммануилович ничего этого, конечно, не знал. Он представлял себе написанное исходя из своих возможностей и, конечно же, был введен в заблуждение эффектной болтовней Антона Дикого, когда сказал, что его устный рассказ достаточно лишь застенографировать, чтобы получилось литературное произведение. Гораздо ближе к истине он был, когда проворчал, что «годами мучается иной, выдумывая всякие такие штуки», с горечью намекая на себя. Но Дикий не был этим «иным», им был Бабель, умевший превращать житейский анекдот в высокопробное литературное золото.
Как это удавалось, трудно было понять. Читая его и восхищаясь удивительной выразительностью и точностью каждого слова, я не мог себе представить оборудования его лаборатории. Но невольное признание о длительных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.
Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны Первого съезда писателей. В то время кое-кто упрекал Бабеля за длительное молчание, а находились и такие, кто клеймил его словами, весьма напоминавшими обвинительные заключения. Почему, дескать, молчит? Может быть, просто отмалчивается? Было время партизанской романтики — тогда писал, а наступил час прозаической борьбы — и он помалкивает. Даже его земляк Семен Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда умеряя при этом страсти и стараясь кое-кого навести на единственно верное объяснение:
Не надо даром зубрить сабель,
меня интересует Бабель,
наш знаменитый одессит.
Он долго ль фабулу вынашивал,
писал ли он сначала начерно
иль, может, сразу шпарил набело,
в чем, черт возьми, загадка Бабеля?..
А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками в железной оправе медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской Молдаванки, тихо и дружественно признавался, что носит во чреве своем детенышей подолгу, как слониха. Он, конечно, не сказал, а возможно, и не имел в виду другой стороны своей шуточной метафоры: что только выношенные, как у слонихи, литературные детеныши и бывают полновесны, как слонята, и в этом мы можем убедиться на его опыте, а не на опыте тех, кто «шпарит набело». Ответ на недоуменный вопрос был получен из первоисточника, и все узнали, что «знаменитый одессит» пишет подолгу и рождает в муках, и потому-то в его длительном молчании особенной загадки, в сущности, и нет.
Месяца через два после съезда Бабель приехал в Харьков. Я встретил его на Сумской и потащил к себе. По дороге я стал рассказывать о главах из романа «Всадники», которые мне накануне прочел Юрий Яновский. Главы эти мне очень понравились, и я старался заинтересовать ими Бабеля еще и потому, что автору нужно было кое в чем помочь.