Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вижу восхитительные сны, но боюсь их рассказывать тебе, а то ты Бог знает что пишешь, а вдруг кто читает, каково?.." (11 августа 1879 г. 12,5 лет супружеской жизни.)
- "Дорогой мой папочка, получила я твое письмо с "Милой Анной Григорьевной" и была на тебя страх как недовольна: подумай, я писала тебе "милый Фёдор Михайлович", боясь, что письмо моё попадет в чужие руки, а ты этого оправдания не имеешь. Вообще же, мой дорогой, я замечаю из твоих писем явную ко мне холодность. Но довольно о чувствах, а то ты рассердишься...
(...) Ну до свиданья, моё золотое сокровище, но признайся, что ты без меня не можешь жить, а? Я так признаюсь, что не могу и что нахожусь, увы! под сильным твоим влиянием. Крепко обнимаю тебя и цалую тебя нежно-нежно и остаюсь любящая тебя Аня..."168 (31 мая 1880 г. - Одно из самых последних писем жены к Достоевскому.)
Это - письма. А в художественно-документальных произведениях Анны Григорьевны - "Воспоминаниях" и особенно на страницах расшифрованного дневника периода женевской эмиграции -- можно почувствовать-услышать ещё более горячий пульс любовных чувств, казалось бы, осторожно-сдержанной молодой супруги, проявляемых, увы, зачастую через ревность.
Однажды, к примеру, во время совместной прогулки по Женеве Фёдор Михайлович случайно вынул из кармана клочок бумаги с карандашной записью и, когда Анна Григорьевна захотела посмотреть её, - разорвал и выбросил. Происходит-вспыхивает ссора. Они расходятся в разные стороны, но Анна Григорьевна, подозревая, что это была записка от Сусловой, быстро возвращается, подбирает клочки, дома складывает, читает непонятную ей фразу и тут же, по свежим следам, выплёскивает-доверяет свои чувства-переживания интимному стенографическому дневнику:
"Мне представилось, что эта особа приехала сюда в Женеву, что Федя видел её, что она не желает со мной видеться, а видятся они тайно, ничего мне не говоря, а разве я могу быть уверена, что Федя мне не изменяет? Чем я в этом могу увериться? Ведь изменил же он этой женщине, так отчего же ему не изменить и мне? (...) потому-то я дала себе слово всегда наблюдать за ним и никогда не доверяться слишком его словам. Положим, что это должно быть и очень дурно, но что же делать, если у меня такой характер, что я не могу быть спокойной, если я так люблю Федю, что ревную его..."169
Впрочем, мы уже значительно забежали вперёд, ибо женевский и вообще заграничный период жизни-судьбы Достоевского требует специального разговора, отдельной главы. Тему же семейного счастья, вернее - семейной жизни (которая, конечно же, включала в себя не только одни праздники любви, но и, как в каждой семье, также и размолвки, ссоры, обиды, утраты и горести) хочется в данной главе закончить прекрасным, полным чувства собственного достоинства и безграничной любви к мужу признанием-свидетельством Анны Григорьевны Достоевской через много лет после кончины великого супруга:
"Мне всю жизнь представлялось некоторого рода загадкою то обстоятельство, что мой добрый муж не только любил и уважал меня, как многие мужья любят и уважают своих жён, но почти преклонялся предо мною, как будто я была каким-то особенным существом, именно для него созданным, и это не только в первое время брака, но и во все остальные годы до самой его смерти. А ведь в действительности я не отличалась красотой, не обладала ни талантами, ни особенным умственным развитием, а образования была среднего (гимназического). И вот, несмотря на это, заслужила от такого умного и талантливого человека глубокое почитание и почти поклонение..."170
Нет, воистину, в этом браке, действительно, жена была достойна мужа, а муж - жены!
Глава VI
Эмигрант поневоле
1
В разгар весны и медового периода семейной жизни, 14 апреля 1867 года, супруги Достоевские выезжают за границу. На три месяца.
Сам Фёдор Михайлович чётко изложил главные причины отъезда-бегства в письме к А. Н. Майкову (16 /28/ августа 1867 г.) из Женевы, о котором уже упоминалось. Итак, первая причина - "спасать не только здоровье, но даже жизнь", ибо припадки падучей "стали уже повторяться каждую неделю", и надежда оставалась только на европейских докторов. Вторая же капитальная причина, не менее, а, может, даже и более изматывающая и сокращающая жизнь, - долги, кредиторы, угроза долговой ямы. Причём (что значит художник!), Достоевский даже и совсем не прочь посидеть в долговой тюрьме, дескать, это было бы ему "даже очень полезно: действительность, материал, второй ?Мёртвый дом?, одним словом, материалу было бы по крайней мере на 4 или на 5 тысяч рублей, но..." Вот именно - но! Опять "во-первых" и опять "во-вторых": 1) он только что женился и с юной супругой своей расстаться даже на время не намерен, и 2) в доме Тарасова (петербургском долговом отделении) взаперти при его, опять же, здоровье вряд ли он сможет полноценно работать. Так что остаётся только один путь-выход - бегство в дальние чужие края. (282, 204)
А кредиторы, действительно, были жестокосерды, беспощадны и неумолимы. Что уж там говорить о неких Латкине и Печаткине, которые чуть не засадили молодожёна Достоевского в "Тарасовскую кутузку", если друг-благодетель по Семипалатинску милейший Врангель в письмах из Копенгагена настойчиво просит и просит срочно вернуть ему долг в сто талеров. Причём, в одном из писем (от 6 /18/ марта 1867 г.) признаётся даже, что в курсе тяжелейших денежных обстоятельств своего товарища. Понятно, что от таких друзей-заимодавцев, поступающих не весьма благородно, за границу не убежишь, тем более, что барон Врангель сам проживал в Европе, так что Достоевский в данном конкретном случае поступил, прямо надо сказать, тоже не совсем по-джентльменски: он просто-напросто не ответил на письма-требования Врангеля, а долг возвратит ему только в 1873 году...
От угроз и требований петербургских кредиторов не отмолчишься. Между прочим, в истории и практике суицида достаточно распространённой причиной добровольного ухода из жизни из-за денег наряду с разорением, растратой, проигрышем в карты или на рулетке является и неимоверная тяжесть долгов, угроза долговой тюрьмы. Достоевский выбирает менее кардинальный путь бежит из Петербурга, из России хотя бы на три месяца. С какими чувствами, с каким настроением он это делает, можно хорошо понять-представить всё из того же письма к Майкову: "Я поехал, но уезжал я тогда с смертью в душе: в заграницу я не верил, то есть я верил, что нравственное влияние заграницы будет очень дурное..."
Достоевский был до мозга костей человеком русским - заграница на него, в отличие, скажем, от Гоголя или Тургенева, действовала угнетающе и раздражающе. Ещё после первой поездки-вояжа по Европам (1862 г.) писатель немало желчи вложил в "Зимние заметки о летних впечатлениях". В последний период своей жизни, выезжая всего на несколько недель для лечения в Эмс, он ужасно тосковал по России, по дому и буквально рвался поскорее в родные пенаты. Легко представить, как прогрессировало тоскливо-желчное, упадническо-подавленное настроение писателя, когда постылая и навязанная обстоятельствами временная краткая эмиграция начала затягиваться, длиться и пугающе не кончаться. Он, казалось бы, скрылся от кредиторов, избавился от неквалифицированных эскулапов, но, взамен, в повседневность его за границей вошли новые и, может быть, ещё более нервомотательные, опасные для жизни, здоровья и вообще судьбы сложности. И две такие сложности на первых порах особенно отравляли семейную жизнь Достоевских, превращали её, порой, в настоящую пытку.
Это - ревность и рулетка.
Проблемы ревности мы уже чуть коснулись, раскрыв одну из страничек женевского дневника Анны Григорьевны в предыдущей главе. Но для более обстоятельного взгляда на эту проблему обратимся для начала всё же к натуре самого Достоевского. На склоне лет в свой последний роман писатель-мыслитель включит небольшой, но чрезвычайно ёмкий трактат на тему, которая тревожила-мучила его на протяжении всей сознательной жизни:
"Ревность! ?Отелло не ревнив, он доверчив?, заметил Пушкин, и уже одно это замечание свидетельствует о необычайной глубине ума нашего великого поэта. У Отелло просто разможжена душа и помутилось всё мировоззрение его, потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать, разжигать с чрезвычайными усилиями, чтоб он только догадался об измене. Не таков истинный, ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора и нравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец безо всяких угрызений совести. И ведь не то, чтоб это были всё пошлые и грязные души. Напротив, с сердцем высоким, с любовью чистою, полною самопожертвования, можно в то же время прятаться под столы, подкупать подлейших людей и уживаться с самою скверною грязью шпионства и подслушивания. (...) трудно представить себе, с чем может ужиться и примириться и что может простить иной ревнивец! Ревнивцы-то скорее всех и прощают, и это знают все женщины. Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это было "в последний раз" и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет на край земли, или что сам он увезет её куда-нибудь в такое место, куда уж больше не придет этот страшный соперник. Разумеется, примирение произойдет лишь на час, потому что если бы даже и в самом деле исчез соперник, то завтра же он изобретет другого, нового и приревнует к новому. И казалось бы, что в той любви, за которою надо так подсматривать, и чего стоит любовь, которую надобно столь усиленно сторожить? Но вот этого-то никогда и не поймет настоящий ревнивец, а между тем между ними, право, случаются люди даже с сердцами высокими. Замечательно ещё то, что эти самые люди с высокими сердцами, стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно "высокими сердцами своими" весь срам, в который они сами добровольно залезли, но однако в ту минуту, по крайней мере пока стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызений совести..." (-9, 425)