Горькие лимоны - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы стали собирать цветы целыми охапками и укладывать их в большую плетеную корзину с крышкой; пока я осторожно выкапывал луковицы, которые намеревался высадить в собственном саду, Панос отводил душу, неторопливо перекладывая прохладные влажные стебли широкими листьями кукушечника.
— Мы могли бы тут их собирать целыми днями, и не одну неделю, — сказал он, — и даже если бы работали сегодня до самого вечера, поле бы ничуть не изменилось.
Он ходил с места на место, подыскивая разные оттенки, и каждый собранный им пучок цветов выглядел как искусно составленный букет, что говорило о немалой практике. Я уже видел, как они сияют на синем фоне лапитосских ваз, расставленных у него дома на кухонной полке, на стратегическом удалении от детских рук. После того как дети уйдут спать, он, прежде чем сесть за проверку школьных сочинений, толстых стопок исписанных прихотливыми греческими закорючками серых тетрадей, снимет вазы с цветами, расставит перед собой и, со вздохом поднимая время от времени голову, будет с их помощью, по его словам, освежать "глаза души" уносясь мыслями к лугам и рощам Клепини.
Мы рвали и рвали цветы, покуда заднее сиденье машины не было ими полностью забито — ни дать ни взять, деревенская свадьба, как сказал Панос, — а потом опять уселись на гранитных наших тронах, чтобы распаковать хлеб и ветчину
Солнце близилось к зениту, и огромные лапы скал в предгорьях уже разложили перед собой свои тени, как вырезанные из черной бумаги силуэты. Панос снял очки и взялся нарезать ломтями черный хлеб из грубой муки местного помола, приговаривая себе под нос:
— В такие дни, как сегодня, в таких местах, как здешние, какая же все это чушь. Национальность, язык, раса. Это все выдумки великих наций. Глянь себе под ноги и повтори-ка имена всех королей, которые правили здесь когда-то; всех завоевателей, которые высаживались на этот берег — хотя бы тех немногих, о ком до нас дошли письменные свидетельства! Какая в сущности разница, что мы живы, а они уже умерли — нас просто вытолкнули на несколько секунд вперед, чтобы мы заняли места у рампы, чтобы вдохнули аромат цветов и этот весенний ветер, а ведь он… мне показалось?… пахнет лимоном, лимонным цветом.
Он едва успел договорить, как из оливковых рощ до нас донесся звук выстрела и раскатился эхом по окрестным рощам, эхом, которое становилось все короче и тише, очерчивая звуком очередной изгиб пейзажа; затем над нами опять сомкнулась тишина, и не стало слышно ничего, если не считать легкого шелеста листвы. Мы обменялись долгими взглядами.
— А я думал, все охотничьи ружья давно конфисковали, — сказал я; он улыбнулся, сел поудобнее и прикурил сигарету.
— И тем не менее, это охотничье ружье, — сказал он, — и совсем близко.
Над нашими головами пронеслись три отчаянно молотящие крыльями галки, будто их только что кто-то здорово пугнул в ближайшей лощине.
— Еще год назад я бы даже головы не повернул, — с усмешкой сказал Панос, — а посмотри-ка на нас сейчас. Наверняка какой-нибудь бедолага палит по воронам, чтобы отвадить их от своего поля.
На гребне утеса появилась фигурка, совсем крохотная на таком расстоянии, и замерла, повернувшись в нашу сторону. Под мышкой человек держал охотничье ружье, и, вроде бы, не столько приглядывался к нам, сколько к чему-то прислушивался. Я ничего не сказал, а Панос без очков "был лишен горизонтов", как это обычно звучало у него по-гречески.
— Там какой-то человек, — тихо сказал я, пока я проговаривал эту фразу, фигурка неспешно двинулась к нам, ружье со спущенными курками лежало на сгибе локтя. Когда мужчина подошел поближе, я увидел, что на нем обычная крестьянская одежда, а на поясе — ягдташ. Его высокие, для защиты от змей, тяжелые коричневые сапоги с матерчатыми, в рубчик, отворотами неслышно ступали по густой траве. Под расстегнутым воротом рубахи я увидел неизменную фланелевую фуфайку, которую здешние крестьяне носят и зимой и летом. Он шел к нам через прогалину уверенной и неторопливой походкой, останавливаясь через каждый десяток шагов, чтобы получше нас рассмотреть.
— Он идет в нашу сторону, — сказал я.
Панос очков надевать не стал, только подпер голову руками и начал ругаться вполголоса. Мне еще ни разу не доводилось слышать от него ничего подобного.
— Тут и не захочешь да выругаешься, — объяснил Панос, — от унижения, оттого что один только факт появления чужого человека может нагнать на тебя страху: чувство настолько незнакомое на Кипре, что оно уже само по себе не может не пугать, — одна только возможность такого чувства. О боже, до чего мы докатились!
Я не ответил, потому что незнакомец снова остановился, но на сей раз пауза явно затянулась. У него была большая квадратная голова с ежиком седеющих волос и пышные черные усы с закрученными назад и вверх кончиками. Он взвел собачку на одном стволе неловким угловатым движением, хотя явно собирался сделать это незаметно. Щелчок взведенного курка был слышен совершенно отчетливо — как будто кто-то хрустнул костяшками пальцев.
— Мера за меру, — сказал я и достал свой маленький пистолет, прикрыв его лежащей на коленях салфеткой; холодок легшей в ладонь металлической рукояти успокаивал, и в то же время я чувствовал себя очень неловко — из-за Паноса. Он заметил мой жест и скривил губы.
— Вряд ли это нам поможет, — сказал он. Я снова занялся своим бутербродом, поглядывая на незнакомца уголком глаза. Он опять остановился и нерешительно топтался в тени рожкового дерева.
— Эй, там, — крикнул он глубоким хрипловатым голосом, и по тону я сразу понял, что нам совершенно нечего бояться. Сунув по-прежнему завернутый в салфетку пистолет обратно в корзину, я поднял оплетенную бутыль с вином и произнес традиционное кипрское приветствие.
— Копиасте — садитесь, выпейте с нами.
Он тут же расслабился, стравил собачку, прислонил ружье к стволу дерева и подошел к нам.
— А, господин учитель, — с упреком произнес он, пожимая Паносу руку. — Что же вы сразу не сказали, что это вы?
Потом перевел свои любопытные темные глаза на меня и хриплым голосом пояснил:
— Господин учитель, он моему второму сыну крестный.
Панос сел прямо и надел очки, чтобы получше присмотреться к своему, как выяснилось, старому знакомому.
— А, Дмитрий Ламброс, — сказал он. — Что ты тут делаешь?
— Да вот, ворон стрелял, — ответил вновь прибывший, блеснув на долю секунды ослепительно белыми зубами — на фоне темного, как сливовый пудинг, лица. — Я знаю, это запрещено, — добавил он, словно бы желая упредить неизбежный вопрос. — Но здесь у нас… — он махнул рукой в сторону гор, — мы так далеко живем… Отсюда слышно, как машина сворачивает с шоссе на проселок, там, в самом низу. Сто раз успеешь ружье спрятать и перепрятать.
Он подмигнул и, коротко поблагодарив, поднял стакан, дружески кивнул в мою сторону, выпил его до дна и восхищенно выдохнул:
— Ого! Вот это я понимаю, это вино!
Прежде чем принять из рук Паноса хлеб и ветчину, он вытер коричневые руки с обломанными ногтями о штаны, а Панос тем временем уже задавал ему вопрос за вопросом, не меньше дюжины, из тех, которыми, как обязательными начальными ходами в шахматной партии, начинается любой сколь-нибудь содержательный разговор между греческими крестьянами. Дмитрий держался совершенно естественно, смотрел открыто — на свой, грубоватый манер, и производил приятное впечатление: по выражению лица Паноса я видел, что этот человек у него на хорошем счету. В ягдташе у того лежали три помятых и забрызганных кровью галочьих тушки: он вел с птицами войну и показал нам свою добычу с гордостью.
— Глаз у меня хороший, — пояснил он.
— Как дела в деревне? — спросил Панос, и я совсем не удивился, когда тот ответил:
— Тихо, как в могиле, — потому что его деревня была еще безнадежнее затеряна в предгорьях, чем моя собственная. — Конечно, — добавил он чуть погодя, — и у нас есть двое-трое из этих. И они за нами следят. Но покуда ничего особенного не случилось. Хотя, конечно, если англичане все-таки повесят этого мальчишку, Караолиса…
Панос довольно резко оборвал его и сказал:
— Этот кюриос — англичанин, — и Ламброс тут же обратил на меня взор бархатистых темных глаз, полных своего рода бравады.
— Я так и думал — по правде говоря, я, кажется, видел его внизу, на участке, где Мария из Деспозини строит дом, ведь правда? А Янис, который у нее служит, — мой двоюродный брат. Так что видите, на Кипре ничего не скроешь!
Он быстрым и ловким движением раскурил сигарету, сел на корточки и выпустил дым, медленно, с необычайным удовольствием.
— Почему все так сочувствуют этому Караолису, — спросил я, — хотя всем давно понятно, что он виновен?
Он задумчиво посмотрел себе под ноги, а потом обернулся ко мне, глядя мне в глаза строго и прямо.