Том 1. Уездное - Евгений Замятин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взяли за ноги – за руки, понесли. Спотыкались в огороде на грядках. Брехнули раз – и стихли собаки. И опять все хорошо, все тихо.
Только вот месяц проклятый – глядит и гладит, и светит, и все тянет оглянуться, глянуть ему, прямо в лицо.
– Не могу я больше, ох, не могу! – отпустила ношу Афимья, и жмякнулось тело наземь, на грядки, как мешок.
Стал Иванюша копать яму, тут же, на соседском, петровнином огороде, а Афимья все торопила:
– Да скорей ты, скорей – не могу я…
Через пень-колоду ровнял Иванюша землю, вершка на три каких-нибудь Пётру землей принакрыл. А все месяц, а все месяц проклятый: сзади стоит – и глядит насквозь.
6Сентябрь уж к концу идет. Поля – неуютные, пустые, стриженые. По воздуху летят паутинки: вокруг кого обовьются, тому и помирать скоро. По времени-то пора бы уж и утренникам, и ветрам прохладным, и серым облачкам слезливым. А тут, как нарочно, как на смех – жарынь пошла. До того дошло дело – ребятенки в речку Ворону полезли, второй раз купаться начали, вот до чего тепло.
«Ох, пропадет, пропадет баранина по такой жаре, видно – надо солить взяться».
Хоть и не до солонины совсем Афимье, а дело такое, что не ждет. Принесла баранину с погреба, порубила на куски топором – тем самым, клала в кадушку, что Пётра к Воздвиженью привез, посыпала селитрой толченой да солью.
А изба уж опять полным-полна любопытных кумушек, все вокруг да около Афимьи кружатся, с расспросцами да с подходцами. Как это такое, в сам-деле? Пропал человек – и ни слуху ни духу. Чай, не иголка…
– А как же, кума, без мужика теперича будешь жить? С душевым-то мекаешь как? Арендателю?
– Надо быть – арендателю.
– Н-да… Ну, а это самое… В город-то Пётра уезжал – неужли ж ни полслова не молвил, так вот и провалился?
Ходят, нюхают кумы по избе. Пощупали шаль Афимьину. Покопали в золе на загнетке. Отколупнули корку от ковриги.
– Афимьюшка-а, смазка-то у тебя пеклеванная, что ль? Корка-то дюже бела?
И от смазки пеклеванной, от хлеба – к Пётре опять. Да за дорого ли хлеб-то продал, да много ли денег с собой привез? Да…
Извели, как есть – извели Афимью. И что им тут надобно, и чего вынюхивают? Еле их проводила.
Проводила – кадушки с солониной в погребицу поставила, гнетком пригнела. Из погребицы темной да прохладной вышла на двор – жара-то в голову так и вдарила.
И дымком закурилась – закружилась несуразная мысль:
«Жара… От жары Пётра дух пустит… Учуют, узнают, разроют…»
Поглядела Афимья туда, где желтел бурьян огородный, нюхнула, и чудится: уж есть душок, есть – да тошный, да мутный.
Вернулась в избу. Ходила, дела правила, и ничего как будто. А в голове, внутри, стали все колеса: зацепились вот за одну непроворотную мысль и стали.
Ничего в этот день не ела Афимья: все притчился дух тот – тошный и сладкий. И всю ночь не сомкнула глаз. «Да попритчилось, может? Ничего, в самом-то деле, и нету?» И опять побежит из избы, и стоит на крыльце белой тенью, и нюхает. Пес на рыскале мечется, воет, морду поднял кверху. А оттуда – ущербленным, прищуренным зраком глядит, ухмыляется месяц-ведун.
Наутро Афимья пошла к Селифонтовым, Иванюшу выждала. Подошла к нему, голову подняла, понюхала:
– Чуешь, Иванюша, дух-то пошел, чуешь – от Пётры?
– Что ты, Христос с тобой, Афимья! Да и далеко отсюдова огород петровнин, ничего не учуешь.
– Эх… А она вот чует, собака-то… Ну вот – ну теперь? Нет, надобно Пётру инако спрятать, так оставить нельзя.
– Да никак ты рехнулась, Афимья? Мысленно ли дело – покойника вырывать? Уходи, у-хо-ди, боюсь я тебя…
Не хочет – так не хочет, теперь все равно Афимье: как деревянная стала, как дерево безлистное, обуглела вся душа.
Перед паужном подкатил к Афимьину двору тарантас парой, и вылезли: барин городской какой-то и сам становой. Ни заторопилась, ни тебе испугалась Афимья. Деревянно-покорно ходила, куда водили ее господа. Отвечала, раскрывала сундуки приданые, отпирала закуты, чуланы, подклетья. А сама все нюхала тошный, сладкий дух с петровнина огорода – и дивилась:
«Да что ж они – обезносели все, не чуют-то?»
Уехали, не учуяли. Затихла всполошенная улица. Полегла на дороге пыль. Замигали подслепо-покорно деревенские огоньки. Глянул месяц – и еще больше прищурен был нынче, еще хитрее подмаргивал тусклый его зрак.
Все равно Афимье. Ничего не боялась, совсем как деревянная. С железной скребкой одна пошла на петровнин огород. Вырыла Пётру – кумачовая рубаха его от земли замокла, стала черная-пречерная. Откуда сил взялось, дотащила до своего двора, сволокла Пётру в овин.
Засветила фонарь, опустилась в погребицу. Вывалила наземь солонину из кадушек – уж и жалко было своими руками добро губить! – накрыла солонину веретьем.
Вернулась в овин с фонарем и с топором, с тем самым. Неторопливо, спокойно, без единой дрожи, как во сне, разрубила Пётру на куски. Перетаскала в погребицу, уложила в кадушки, пересыпала солью с селитрой, гнетком пригнела: солонина.
Проспала Афимья всю ночь без просыпу: уж не притчился дух тот проклятый.
7Глотка у Васятки распухла, по телу по всему сыпь рассыпалась. Двои сутки надрывался он, без отдыха на печи кричал. А Афимья – как не слыхала. Сунет ему чашку с хлёбовом, либо воды корец – и сидит опять на лавке, час и другой, как очумелая, без дела, без мысли единой.
На третий день у Васятки не хватило уж крику, стал он щенячьим жалостным писком пищать. Пронял этот писк Афимью. Кинулась на печь, нагнулась:
«Мертвенький мой – щеночком вот так же пищал бы. Ножками бы вот так брыкал, и морденка бы от слез чумазая».
Всю ночь так просидела, нагнувшись. Но не над Васяткой сидела – над тем, над своим, над первеньким – сидела, исходила тоской, а слез все не было, а глаза – сухие, а губы – сухие.
Был ночью туман, и встало солнце красное, тусклое. Вздрогнула Афимья, отвернулась от окна.
Услыхала: колокол сквозь туман. Вспомнила: воскресенье ведь. Хотела было руку поднять да крест на себя наложить – сил не хватило.
От обедни заглянула, к Афимье соседка – Петровушка.
После церкви – она строгая, ладаном пахнет легонько, лик темный – морщин щепоть.
Шевельнулась было ей навстречу Афимья – да не всталось. Плеснула руками Петровна – уложила лежать Афимью:
– Поглядела бы, какая ты есть-то, матушка: краше в гроб кладут. Лежи, лежи, не бойчись. Я все тебе справлю.
Искупала Петровна Васятку, печь истопила, пошла в погребицу: надо для-ради воскресенья щи наварные, с убоиной, сделать.
Лежит Афимья, глядит на Петровну.
«Кто я ей? Никто. А вот ведь пришла, дом свой бросила, ходит, хлопочет…»
Глядит Афимья на проворные петровнины руки, на чашку расписную с рубленой капустой, на добрый кусок солонины.
И вдруг – узнала Афимья… Задохнулась – рот раскрыт, как у вынутой рыбы – сказать – а не может.
– Пё-Пётра… – поднялась на локте, вперилась, остолбенела.
– Куролесишь ты, баба, погляжу я. Ну чего – Пётра? Кончился Пётра – и весь тут сказ. Чего с ума-то сходить? Иль дюже сладок он тебе был?
– Погляди… Петровна, Господи… В погребице-то… Погляди… пропала я…
Повалилась Афимья и глаза замкнула, чтобы не видеть – чтобы только не видеть.
Пошла Петровна ворчливо: эх, и что за народ нонче пошел никудышный, распустёхи, замуэдать себя не хотят.
Спустилась в черную яму погребицы. Минуточку малую пробыла там Петровна – и выскочила, как угорелая, ужахнулась, увидала там…
– Господи Исусе! С нами крестная сила, да что ж это такое?
Трижды перекрестилась: уж не наважденье ли? Нет, вот и руки еще все в рассоле…
А в избу Петровна вошла уж такая, какая и была: степенная, строгая, разве только руки чуть приметно дрожали.
Села на лавку в изголовье у Афимьи, рукою прикрыла ей глаза, стала гладить ей волосы – неприбранные.
– Ах, Афимьюшка, ах, сердешная…
И все пуще мелкой трёской тряслась Афимья у ней под рукой.
– Эх, Афимьюшка, девонька, вот она жисть-то наша какая. Эх, Афимьюшка, болезная…
И полились в три ручья слезы у Афимьи: как лед вот тронулся, как половодье. Сломался лед – и все, как на духу, рассказала Афимья. И как младенчика хотела всей душой, и как у порога топор взяла, и как была шея Пётрова с морщинами накрест. И как ей попритчился тошный тот дух. И всякое слово обмывала Афимья горючей слезой.
Покачала Петровна темным ликом, раскрыла щепоть морщин.
– Эх ты, неразумная! Людей боялась… Людей-то, чего их бояться: себя страшно. Так ведь, а?
Долго толковала Петровна с Афимьей – и оттаяла Афимья, отошла.
С понедельника осень началась, заслезил дождичёк меленький. Ничего-о, пущай слезит: зато зеленя хорошо взойдут. И смирно, терпеливо стоят у ворот Афимьиных, мокнут понятые, бабы в кацавейках со всего села, старики с посохами.