Сомнительная версия - Юрий Вигорь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12
Дядя Епифан шел с Куковеровым в дальний конец деревни берегом реки. Рассказам его, казалось, не было конца. Встречные люди, дома, мимо которых проходили, какой-нибудь развалившийся, рассохшийся карбас под угором, что наполовину замыло песком, — все было поводом для любопытных баек или замечаний. Память его была неистощима, словоохотлив старик был без меры. Для Куковерова все эти истории могли составить сущий клад. Сама судьба, казалось, благоприятствовала его удаче. По дороге дядя Епифан не упускал случая перекинуться с односельчанами парой слов, отпустить шутку в адрес сидящих на лавочках под берегом старух. Те глядели им вслед и сокочили промеж собой:
— Ишь старается, языкастый чертяка! Скурсовод! Пылит глаза корреспонденту, чтоб и про самого лестно написал. Сошлись два голыша, да любовь хороша. Вот долгоязыкай! Не соврет — дак и не угодит небось…
День был погожий, от реки тянуло свежестью, взблескивала медленная тугая гладь. На перекате у пологого мысочка пестрели говорливые белесые бурунчики, и изредка серебристой стрелкой вспрыгивал хариус.
— Отсюда до избы Григория Кита уже недалече, — проронил дядя Епифан, поднявшись на изволок. — Эвон под крутиком опрокинут его карбасочек зеленый.
— А этот Григорий Кит не старовер ли? — спросил Куковеров, прослышав в деревне от стариков, что жители из лесных скитов не отличаются особым хлебосольством.
— Да как тебе сказать… — протянул дядя Епифан. — Богу вроде не кланяется, а в душу человеку не заглянешь. Залетный уж старик, да крепкий еще, как корень. Он, слышь, одним из первых сдал тогда коров в артель в тридцатом годе. Бригадирствовал опосля на тюленьем промысле. Хоть и стукнуло недавно восемьдесят три, а ум у него еще светлый, бает завсегда с толком.
Они миновали клуб, дорога глинистыми извивами стала спускаться в ложок. Сразу за клубом по правую руку стоял большой, крытый железом пятистенок, украшенный резьбой по фронтону. Крепкая железная изгородь и обширные надворные постройки выделяли этот дом от всех других по соседству.
— Это чьи же хоромины? — бросил придирчивый взгляд Куковеров.
— Дак эвон сидень там за окошком маячит, — кивнул в ту сторону дядя Епифан. — День-деньской за улицей наблюдает хозяин. Уж сколь годов из дома он не объявляется. Паралик его давненько разбил.
— Кто ж такой? — пристально пригляделся Куковеров к темневшей за мутным стеклом фигуре.
— Малыгин. Председателем колхоза у нас до пятьдесят четвертого года был. Вдвоем с сестрой нынче под одной крышей обитают. Бирюк. Ежели бы не она — дак доглядеть, бавить старика некому. Бездетный, холостым всю жизнь обретался. Никто к нему из нашенских в гости не наведывается.
— Что ж такая немилость? — заинтересовался Куковеров.
— Дак заслужил! — махнул рукой дядя Епифан. — Погубивец! Оговорил, было дело, семерых неугодных ему мужиков. Сослали тех кого на остров Врангеля, кого на Вайгач. Окромя Григория, никто и не возвернулся. Дак и Григорий-то опосля прожил недолго, здоровье уж было порушено. В пятьдесят четвертом сродственники тех, загубленных, составили бумагу, в Москву направили. Комиссия целая приехала, долгенько расследовали, бумаги подымали, выспрашивали народ. Докопались-таки до правды, вызнали, что те были неповинны и сосланы только по злому навету. Судить хотели Малыгина, да ему уж в ту пору было за шестьдесят, болел, все охал да охал. Так что махнули на него рукой, с должности сковырнули только. Моя б воля — засудить его все ж следовало, отправить туда, куда Макар телят не гонял. Дак все едино наказал бог погубивца, трясовица на него пала, а потом параликом ноги отгрузило, обездвижел. И ведь не прибирает смерть скаженного, который год сидит вот так под окном и глядит сычом на улицу. Чигряне его сычом и прозывают. Бабы стращают малых детишек, как не слухаются.
— Интересно, о чем же он думает? — проронил, остановившись, Куковеров.
— А поди то знай? Как угадать нам про то? Глаза-то, вишь, стоячи. Глядит, иначе бы мертвяк. Може, умом тронулся, може, жизнь свою прежнюю вспомянывает. Аль, может, просто так, со скуки наблюдает, куда да зачем люди идут. Я ведь к нему не захаживаю, не интересуюсь его здоровьем. Сестрица евонная тоже баба нелюдимая. Выйдет в магазин за хлебом — и сразу тут же назад. Ни с кем и не промолвится словцом, хотя на ее-то люди зло нисколечко не держат. Из-за брата сама стала наче опрокидень. Не доглядай она за ним — свезли бы Малыгина давно в инвалидный дом. За всяко дело приходит час ответить перед людьми, перед совестью своей. Не от гребня, как говорится, голова плешивит, а от годов прожитых…
Перешли через мосточек, поднялись тропочкой в дальний конец Заручья. Дядя Епифан отворил калитку подворья Григория Прокофьевича, постучал в окошко, взошел на крыльцо. Светловолосая девочка выскочила из сеней.
— Деда дома? — спросил дядя Епифан.
Та кивнула и еще шире открыла дверь. Гости прошли в избу, пригибая головы под низкой притолокой. Полы всюду были нашорканы веником с дресвой до белизны, горница просторная, светлая, цветастые занавесочки на окнах. С широкой дощатой лежанки у печи слез, кряхтя, долговязый старик в ситцевой рубахе навыпуск. Был он необычно для северян смугл, резко выделялась белая борода на скуластом лице, обрамленном длинными прядями расчесанных надвое волос, которые отдавали сухим блеском. Григорий Прокофьевич при виде незнакомых гостей с неожиданным проворством метнулся к тумбочке, достал из стакана розоватые пластмассовые челюсти, отвернулся, ловко вставил их. Улыбнулся простодушно, открыто, в глазах его заиграли смешливые лучики.
— Дело наше стариковское, зубы, как говорится, на полочке храним, — произнес он шутливым тоном, пряча смущение.
— Я, Григорий, с товарищем вот из центра… К тебе, значит, в гости… Говорить с тобой по важному делу желают, — сказал дядя Епифан, устраиваясь на лавке под окном.
— Милости просим, гостям мы завсегда рады, — кивнул Григорий Прокофьевич.
Он подошел к старухе, что-то шепнул ей на ухо, и та шмыгнула из горницы в соседнюю комнату.
Куковеров направился в угол избы, где был киот, стояли на поставце, висели на гвоздочках иконы в позеленевших окладах. Справа от киота, закрывая треть стены, было еще с десяток темных, писанных искусным мастером досок, но уже размером поменьше. Теплился, чуть колебался язычок пламени в лампаде, бросая вздрагивающие отблески на лики святых, и оттого, казалось, мерцали зрачки в темных провалах глазниц.
— Иконы у вас древние, — заметил Куковеров с восхищением.
— Известно дело, — ответил с достоинством Григорий Прокофьевич. — Из скитов еще привезены. Мы последними снялись тогды с Макарьевского, с лесных выселок, в двадцать шестом, дак я и взял каки получше с собой…
— Что же, молитесь на них?
— Дак каки грехи у нас? — усмехнулся простодушно старик. — Молиться не молимся, а висят, есть не просят. Не для бога — для себя красоту держим.
— Вызнает он, Григорий, про жизнь прежню, — сказал дядя Епифан. — Марк Михайлович будет историю колхоза писать.
— Историю? — Григорий Прокофьевич остановил внимательный взгляд на Куковерове и с сомнением покачал головой. — Тебе бы с годочек, мил человек, пожить у нас. Пожить, а то и малость поработать, чтоб все спознать да описать толком. Деревня наша ведь особенная, старей ее после Макарьевских выселок на всем приморском берегу, пожалуй, не сыщешь.
— Рад бы, да дел по горло, отец. Нельзя задерживаться… А месячишко-другой побуду, постараюсь в вашу жизнь вникнуть. Я ведь приехал не роман сочинять, а писать историю колхоза, — ответил добродушно, но с оттенком снисходительности Куковеров. — Сейчас век индустриализации, надо работать повышенными темпами. Для меня главное — отметить сдвиги в сознании людей, переломные моменты в развитии хозяйства. Но и быт надо тоже отразить. Народ у вас, надо признать, гостеприимный, щедрый на хлебосольство. Такого радушия, как у северян, нигде прежде не встречал… Слышал я, Григорий Прокофьевич, что вы одним из первых сдали в колхоз коров и лошадь, пример тем самым подали? Что вас побудило?
— Да как тебе сказать, — замялся старик. — На вид перед людьми чтоб выставиться у меня и в мыслях не было. Не в моей это натуре. А обществом жить — лучше, чем особицей. На рыбу да на зверя одному-то не больно ловко. Артелью завсегда способнее. К людям идешь — что ж за свое добро держаться-то? Жили мы допрежь в лесах, на отшибе да при лучинушке. Свечечки порой недоставало, не то что уж хлебушка. Мясца, конешно, промыслишь, а без хлебушка и оно не больно-то по нутру. Старики говорили: хлеба край — под дверью рай, а хлеба ни куска — в горнице тоска. В Чигру муку завозили морем с Архангельска, а о тех, кто обитал в лесных выселках, разве кто станет заботиться?