Летят наши годы - Николай Почивалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда, — интересуюсь, такой вывод?
— Не слепой, — говорит, — вижу. Руки делают, а душа отсутствует. Разве что забудется когда, тогда она у него и прорывается. Струна у него вроде внутри дрожит. Иной раз стою рядом, так прислушиваюсь даже — не слыхать ли? Глядите, наказатели-воспитатели, — как бы не порвать. Вещь тонкая, на складе запасных нет…
Михалыч — с присказкой, с чудинкой, у него на все своя точка зрения. Нравится тебе, не нравится — от своего из-за этого не отступит. И на наши исправительные дела — тоже своя точка. Когда всякие вольности допускались, даже поощрялись — осуждал. Своею, завгаровской властью добавлял и взыскивал. Теперь, когда подзавинтили, — опять кое с чем не согласен, послабление может дать. Иной раз упрекнешь — не по инструкции, мол, действуешь, старый. «А я, говорит, по-партийному». Разъясни, мол. «Пожалуйста, — говорит, — в каждом отдельном случае — по-разному. К каждому — свой подход. Вас же ученых учили, как это называется. Диалектика». Не один вечер мы с ним проспорили. Зайдет когда после работы, и сразимся. Не знаю, как ему, а для меня — с пользой. Подкинет мыслишку, потом ходишь, ходишь. Глядишь — правильно. Мудрый, говорю, мужик. А сам так, мало сказать — невидный, — плюгавенький. Росту с ноготок, из особых примет две: руки, как клешни, иссаднены все, да лбище — вон как глобус. Заключенные его Глобусом прозвали.
— Так-так, — говорю, — Михалыч. Выходит, с решением суда не согласен?
Усмехается. Глаза маленькие, узенькие. Седьмой десяток пошел, а они у него такие живые, колючие.
— А ты что, Константин Иваныч, с Советской властью поссорить меня хочешь? Не выйдет. Один судья — это еще не Советская власть. А судья этот, если по совести, перегнул малость. Лишку парня зашибли. Вот нам с тобой и надо выправить его.
— Действуй, — говорю.
— А я, — говорит, — и действую. Это уж без улыбочек, на полном серьезе.
Ладно… Ушел я от него успокоенный. И закрутился. Потом новый год; первый квартал самый трудный почему-то бывает, всегда так. Потом в отпуск уехал. После мая уж заявился.
В первый же обход захожу к Михалычу. Балакин на месте. Все вроде такой же и чем-то не такой. Одежонка на нем, что ли, пообтрепалась, обвисла. Не пойму. Зазвал старика в его «сундук», интересуюсь, как с его подшефным.
— Непростой вопрос, — говорит. — К Первому маю благодарность получил. Списанный мотор на ноги поставил.
— Так это же, мол, замечательно!
— Это, — говорит, — естественно. А нехорошо — другое. Темнеть парень стал.
Я смеюсь: это, мол, тоже естественно. Весна, загорел на раннем солнышке.
Старик хмурится.
— То-то и дело, что весна. Весной дерево и то жить хочет, а не гнуться. Здесь у него темнеть стало, — и стучит себя по «глобусу». — Работает, работает, потом как вкопанный встанет. Сучки на стене разглядывает.
Я еще пошутил: мудришь, дескать, старый. Радоваться нужно — парень первую благодарность заслужил, а ты недоволен. И весну к этому приплел. Ну, бывает — задумается, голова для того и дадена. И подумать в его положении есть о чем.
Рассердился.
— Что-то ты, — говорит, — начальник, после курорта веселый да легкий больно. Валяй. Мое дело — железяки, а не человеки. Как знаешь.
А что я знаю? Человеку в душу не влезешь. Какие срочные меры прикажешь принимать, когда он благодарность получил? Смешно!
Но оказался прав не я, а Михалыч.
Через неделю примерно приходит. Да не вечером, как обычно, а после обеда. Дождался, пока народ ушел, докладывает:
— Чуяло мое сердце. Сорвался Балакин. Сидел, гайки закручивал. Подошел к нему Чуйков, спросил что-то — молчит. Чуйков спрашивает: «Чокнулся, что ли?» А тот как вскочит да гаечным ключом вдогонку!
— Так. И что говорит?
— Ничего не говорит. Глаза аж белые стали!
— Ну, а ты что?
— А что я? Увел в «сундук», потолковал немного. Вроде отмяк. Послал сейчас в санчасть, пускай каких-нибудь капелек дадут. Успокоительных.
— Я, — говорю, — его сейчас в карцер пошлю. А не в санчасть!
Старик на дыбы.
— Не делай этого! Я к тебе как к человеку пришел.
— Не имею права, — отвечаю. — Сегодня он гаечным ключом в своего же запустил. Завтра — в тебя, если подвернешься. Обязан наказать. И накажу. В конце концов у нас тут не пансион для благородных девиц. А колония!
Вечером того же дня, когда весь народ по секциям сидит, по нашему радио передали приказ. За нарушение трудовой дисциплины и нетактичное поведение заключенному Балакину, отряд такой-то, объявляется выговор. Утром иду в гараж. «Именинник» работает. Сделал вид, что не заметил меня. Работает, а спина, вижу, напряжена, скованный весь какой-то. Говорю Михалычу: пойдем покурим. «Некогда, говорит, наряды закрываю». И тоже на меня не смотрит.
Ну, хорошо… Распорядился я, чтоб за Балакиным поглядывали. Когда человек обижен или озлоблен, он легче всего под дурное влияние попадает. А типы и у нас водятся. Держим мы их, правда, в отдельном отряде, но совсем не изолируешь. Общение между жилыми секциями свободное, прогулки общие — тут они и мутят. Проследи — затянут человека. Такими сердобольными и ласковыми прикинутся, что и не заметишь, как опутают. Милое дело!..
Ладно. Проходит еще несколько дней, надзиратель и воспитатель докладывают: опять с Балакиным нехорошо. То нагрубит, то работает так, что из рук валится. Разговаривать отказывается, одному только завгару Михалычу по-человечески отвечает. Хуже того — ест плохо, спит беспокойно. Один раз во сне даже плакал…
Психологически все это мне было понятно. Человек здоровый, неиспорченный — и попал за проволоку. Пока еще со своей обидой носился — ничего. Какое-то время присматривался — тоже ничего. Внутренне его поддержало и то, что работа привычная. Опять же — под начало к хорошему человеку попал. Терпел, старался смириться. Копилось, копилось и прорвалось. Запсиховал, попросту говоря.
Распорядился — вызвать ко мне на беседу. Действительно перевернуло парня. Бледный, опущенный. Одни глаза, как у лихорадочного, блестят. Может, думаю, Михалыч прав — не надо было его наказывать? Нет, не мог, не имел права. Штука, однако, вижу, серьезная, надо что-то предпринимать. А что предпринимать? Единственное мое лекарство — слово. Бился, бился — ну ничего не получается! Да, да, нет — ничего кроме вытянуть не могу. Начну стыдить — скулы, как кровяные, станут, и все. Скажу погрубее — зубами скрипнет, и опять молчок. Мягче — вовсе внимания не обращает. Как об стену горохом.
Характерец, вижу, дай бог, да я тоже не лыком шит. Сейчас, думаю, я тебя за такое трону, что ты у меня заговоришь! Про запас держал.
А дело вот в чем. Близких родных у него не было, мы разрешили ему переписываться с девушкой. Я к тому времени знал ее и фамилию и имя Надя. Откуда знал? По существующему положению мы обязаны контролировать всю переписку заключенных. Возможно, это не гуманно, но необходимо. Подумай, и сам поймешь, что необходимо…
— Слушай, — говорю, — Балакин. Ты хотя бы своей Нади постыдился.
Вздрогнул, пригнулся — словно я его под ложечку ударил. Самому неловко стало. Потом вскинул голову — глаза как безумные. Да такое в них презрение, такая злоба!
— Благородно, — говорит, — в чужих письмах копаться! Душу вам теперь мою надо? Нате! Нахаркали в нее!
Да как полоснет рубаху надвое!
И пошел, и пошел!.. Я сижу, слушаю и не знаю, что делать. Несет, закусив удила!.. Как вот, думаю, объяснить ему, дураку, что себе во вред? Закатаю я ему сейчас «шизо» — потом попотей, пока взыскание спишут! А ведь взыскания в личное дело заносятся. На ту чашку весов кладутся, которая срок заключения решает.
Психоз, конечно, психозом, но наговорил он мне много лишнего. Вот ты поставь себя на мое место. Как я должен был поступить? Такие вещи уже не прощают. И я не простил. Выгнал и на пять суток в «шизо» — штрафной изолятор. Михалыч было прикатил — не принял. Никаких адвокатов мне тогда не требовалось — тут я был непреклонен. Хотя, признаться, у самого на душе кошки скребли. Жалко дурака, с самого первого дня он мне чем-то симпатичен…
Дня через три после этого иду вечером по колонии. Мимо «шизо». Случайно так голову вскинул, вижу — Балакин. К окну прижался и смотрит, смотрит. А смотреть-то и нечего: впереди забор глухой. Увидел меня — как от чумы отшатнулся…
Отбыл он свои пять суток, узнаю — вроде ничего, притих. А вечером Михалыч является. Я еще про себя порадовался: и этот, мол, убедился, что все правильно. Раз вечером заглянул — обиды не держит.
Опять ошибся.
Расстроенный.
— Вот что, — говорит, — Константин Иваныч. С парнем что-то еще хуже. Тихий — не то слово. Поломанный. Знаешь, он мне что нынче сказанул? «Удавлюсь я, говорит, Михалыч. Свет опостылел. Никому я такой не нужен».
Признаюсь тебе — заходил я по кабинету!