Былое — это сон - Аксель Сандемусе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вдруг весь напрягся, но гроза миновала.
— Ага, Гертруд Андерсон, по рождению она была норвежка. Много лет спустя она написала мне из Нью-Йорка, через Лиму письмо пришло ко мне в Осло, теперь она называла себя балериной-босоножкой. Я ответил очень вежливо и… ты не поверишь, но эта плясунья с первым же пароходом явилась в Осло! Правда, когда-то давно я приглашал ее…
Он засмеялся.
— Так вот, она явилась и целый месяц донимала меня, а еще месяц шокировала весь город, пока я не купил ей билет домой. Никогда не поддавайся настроению, Торсон, это обходится слишком дорого. Не позволяй чувствам брать над собой верх, кроме тех случаев, когда это окупается. Возьми, к примеру, смертную казнь, которую мы здесь, в Норвегии, обсуждаем всякий раз, как случится очередное убийство. Если мы сегодня устроим всенародное голосование по поводу смертной казни, большинство проголосует за ее отмену, но если устраивать голосования отдельно по каждому случаю, все убийцы без исключения будут повешены. Главное — иметь принципы и придерживаться их, когда чувства начинают бурлить… Между прочим, что ты думаешь о своем кровожадном брате?
Есть люди, которые своей болтовней любят задавать другим загадки. Бьёрн Люнд относился к их числу. Я прошелся по комнате и, взглянув в зеркало, подумал, что галстук у него завязан лучше, чем у меня. Неужели он действительно такой самоуверенный, каким хочет казаться? Да есть ли вообще хоть один человек, будь то мужчина или женщина, который чувствовал бы себя уверенным, после того как он пережил молодость и знает, что его ожидает смерть? Откуда взяться этой уверенности? Может, на самом деле Бьёрн Люнд как раз очень неуверен в себе, иначе зачем он сидит здесь и так агрессивно навязывает мне то, что я должен о нем думать? Зачем он пришел сюда и говорил сперва про Сусанну, — или он имел в виду другую? — а потом про моего брата? А кого он имел в виду, когда вдруг заговорил про убийства? Если совесть нечиста…
Я пишу обо всем со своей точки зрения и, возможно, несправедлив. Но разве более справедливо, когда писатель заставляет своих персонажей выступать самостоятельно, пишет не от первого лица? Все равно ведь его персонажи — это он сам. Я ничего не могу сказать о Бьёрне Люнде или о ком-нибудь другом, не сказав тем самым чего-то и о себе; разве они получатся менее объективными, если я не стану скрывать собственное «я»: вот что я думаю о Бьёрне Люнде! Я никого не обманывал, когда утверждал: таков Бьёрн Люнд! Только во сне мы совершенно не властны над тем, что происходит. Мы не знаем заранее ни того, что скажут те, кто нам приснится, ни того, что мы им ответим. Но поскольку сон происходит все-таки в нашей душе, мы сталкиваемся здесь с психическим феноменом, не менее загадочным, чем, скажем, лягающийся стул. Если б литературные персонажи высказывались независимо от автора, как герои наших снов, от литературы можно было бы ожидать чего-нибудь новенького.
Я сказал Бьёрну Люнду, что мне трудно поверить в виновность Карла. Его поведение на суде говорит само за себя, а теперь еще и револьвер нашли в таком месте, куда Карл никак не мог его забросить.
— Это могла сделать моя дочь. — Он отхлебнул виски и добавил: — Но это не она. Я у нее спрашивал. Мне она не солжет.
Я перечислил мотивы.
Бьёрн Люнд встряхнулся, как собака, и сказал, что искать мотивы бессмысленно, если не знаешь, где искать убийцу.
Некоторое время он молча курил.
— Мотивы мотивам рознь, — сказал он наконец. — Газеты всегда объясняют, почему кто-то совершил тот или иной поступок. Например, фру Хансен подсыпала мужу яд (или наоборот), потому что в этот вечер была зла на него и хотела отомстить. Журналист должен сбыть товар с рук. Разумеется, у фру Хансен были более глубокие причины. Если мы убиваем, то, вполне может быть, совсем и не того, кого хотели бы убить, тот, может, умер без нашей помощи лет двадцать назад.
Бьёрн Люнд сделался серьезным, но тут же опять напустил на себя беспечность. Он долго смотрел на меня в упор.
— Черт бы меня побрал, если я тебя понимаю! Чего тебе надо от жизни? Как ты мог стать тем, кем стал, не добившись сперва популярности? Вот что мне интересно!
— Я плохой делец. Для торговли и всяких спекуляций у меня есть особые люди. Просто у меня нашлась одна плодотворная идея, и с ее помощью я добился популярности в американском банке.
Мне стало приятно, когда он беспокойно заерзал на стуле.
— Я специально изучал вопрос о популярности, — сказал он. — Популярность играет очень большую роль. Посмотри на Гитлера и всю его свору. Стать предметом восхищения независимо от того, есть ли чем восхищаться. Пока человек не стал популярным, он не опасен. Это я понял в Америке, а ты, выходит, не понял. Есть два вида популярности, первая — которую можно завоевать при жизни, и вторая — которую обретаешь посмертно. Только на что она мне, эта посмертная слава? Послушай! Популярность — самое главное! Когда дурак стремится к популярности, он делается шутом. Умный же делается силой.
Я сказал, что он, на мой взгляд, ломает комедию, но он энергично запротестовал:
— Я популярен, потому что я такой! Живу и наслаждаюсь. А ты? Что делаешь ты? Лежишь на веранде и почитываешь книжки, так ведь ты говорил? Не лучше ли жить самому, чем наблюдать, как живут другие?
— Иногда ты бываешь глуп, как ребенок, — ответил я.
Он сделал вид, будто обдумывает мои слова.
— Ты не знаешь меры, — продолжал я. — Сколько может человек испытать? В сугубо вульгарном смысле? Разве может приключенческий роман разыгрываться каждый день? На что тебе сто женщин, если обладать тысячей ты все равно не сможешь, не лучше ли сразу удовлетвориться одной?
— Я вел счет, — сказал он без всякого выражения. — У меня их было две тысячи двести. Не забывай, ведь я родом из Кристиансунна. И я помню их всех до единой. Один хвастается теми женщинами, которыми он обладал, другой теми, которых не тронул.
Он снова посмотрел на меня в упор:
— А что, неужели мне быть таким, как ты или Гюннер? Сидеть и стряпать элегию об единственной на свете? Уйти с головой в это дерьмо? Ты только взгляни на Гюннера, ведь он как треска болтается на своем ржавом крючке и любит его, любит, говорю я, любит свой старый ржавый крючок — Сусанну, и он кончит в сумасшедшем доме, если кто-нибудь захочет выдернуть у него из глотки этот крючок… Ха, Гюннер Гюннерсен! Ведь он единственный из немногих действительно умных людей, и вдруг эта Грета Гарбо! Бьёрн, милый, — неожиданно передразнил он, и я почувствовал, как у меня от лица отхлынула кровь, — Бьёрн, милый, ты самый чуткий из всех людей, каких я только встречала!
Я подтянул шнурки на ботинках, и у меня закололо в животе, точно мои внутренности наматывали на палку. Может, он и метил в меня, но вряд ли догадался, что удар попал в цель.
— Да, да, — сказал я и выпил. Рука у меня не дрожала.
Он сделал глоток и от души рыгнул.
— А у тебя с ней тоже что-нибудь было?
Я помотал головой.
— Надо признаться, ты тяжел на подъем. А у меня было, правда, всего несколько раз. Не очень-то она интересна, пока не выпьет.
— А Гюннеру это известно?
— О таких вещах мужчина всегда знает, по крайней мере, Гюннер. Мы с этим покончили. Заключили дружеское соглашение, и я держусь в стороне. Знаешь, что мне однажды сказал этот несчастный безумец? А вот что: «Не понимаю, зачем тебе Сусанна? Я всегда считал себя ненормальным из-за того, что нуждаюсь в ней, и я знаю, всем остальным она очень скоро надоедает. Я был спокоен, что она никому не нужна. Но ты, Бьёрн, меня удивляешь, ведь я считал, что у тебя нет моих недостатков», — «Да, черт побери, у меня нет твоих недостатков», — сказал я, и с тех пор все было кончено. Другого такого чудака я еще не встречал. Радоваться, что его баба никому не нужна! Избави меня бог от тайфуна, который разыграется в «Уголке», когда туда явится кто-нибудь, у кого мозги вывихнуты так же точно, как и у Гюннера Гюннерсена! Мы уже много лет ждем этого и знаем, что она тут же побежит за этим типом. Побежит, как курица, подхваченная ветром! Но уж этому новому она будет верна, доколе он пожелает иметь ее, а может, и дольше. Мы здесь хорошо знаем друг друга. На то это и Осло, чтобы мы знали друг друга. Одного нашего поэта заслуженно осмеяли, когда он сказал о Христиании, что этот город навсегда накладывает на человека свою печать. В Копенгагене и других столицах прибавили много справедливых слов к этому справедливому смеху над парнем, который считал Христианию великим городом и говорил о ней со священным трепетом, будто о Берлине. Ха-ха, этому молодому человеку следует посмотреть мир, тогда он поймет, что Христиания просто дыра! Но должен тебе сказать, Торсон, что прав-то был поэт, — Христиания была хищным городом, и Осло такой же и всегда таким останется. Высокомерные господа не понимали, что такое маленькая столица, они не знали, что чем столица меньше и захолустнее, тем больше она варится в собственном соку — лишь кости гремят о дно котла.